Накидывает пальто поверх ночной рубашки, спускается по лестнице, едва касаясь босыми ногами ступеней, скользит по коридору мимо стен, увешанных охотничьими трофеями…
Улыбаясь…
* * *
Деревня спит самозабвенно и глупо, как ее муж.
Час тьмы, сердцевина ночи.
Три ламии, повинуясь зову, ничего не зная одна о другой, боятся пропустить странное свидание.
И они не чувствуют трагического неба, враждебного ветра, тягостной дороги. И когда они разными путями подходят к площади перед церковью, бесстыдная луна выползает, чтобы им было легче распознать друг друга.
Никогда не встречавшиеся, они тотчас угадывают все. Замечая друг друга издали, они поднимают правую руку и ускоряют шаги. Сколько всего им надобно сказать!
Ламия дома ветра бодрее вскидывает голенастые ноги и расправляет пальцами дикие свои космы, оголяя морщинистый лоб. Ее лицо – серое, костистое, угловатое, вытянутое, жадное, злотворное…
Ламия дома воды выскальзывает как цефалопод на своих присосках, надувая пухлые дряблые щеки. Дыхание вырывается с присвистом, слюнные пузырьки пенятся на губах, которые она вытирает розоватой мясистой рукой.
Ламия белокурых волос идет гибкой, радостной походкой, самозабвенная, как дитя в магазине игрушек.
Какой контраст!
Они встречаются. Первая морщит лоб, изображая улыбку, ее острый нос любопытно шевелится в пергаментном безразличии щек.
Щеки второй опадают и волнисто раздуваются, большие, водянистые, тревожные глаза чуть не вылезают из орбит.
Третья раздвигает энергичные красные губы, обнажая белозубую безупречность…
И кажется тогда двум отвратительным старухам, постигшим, без сомнения, любые секреты зла и безобразия, что их молодая подруга обещает очень и очень многое. Эти две мегеры, искушенные в ремесле ведьмовства, содрогаются, предчувствуя за ней ледяную бездну кошмара, неопределенный силуэт нового фатального знака.
Они пристально рассматривают маленький капризный рот и силятся прочесть в нежных морщинках близ углов губ новую глубину извращенности этого мира. Потом эти зубы: ведьмовская премудрость угадывает в их прикусе фанатизм неистовой жестокости, блуждающей также и в глазах – столь голубых, столь бесстрастных, где танцует алый блик беспощадной судьбы.
В наклоне ее головы, в повороте шеи в последний раз, вероятно, ощущаются корчи издыхающей души, дрожь осуждения и гибели. На деликатных губах рождается, вероятно, последнее слово сожаления… Но ее спутницы, удовлетворенные мимолетным экзаменом, восторгаются присутствием новой дивной креатуры, цепенеют в предвкушении инфернального блаженства…
Сколько можно сказать, сколько можно сделать в эту проклятую ночь!
Слышен скрип часового механизма на колокольне. Три удара – последнее предупреждение. Небо становится совсем черным. Луна погружается в чернильную тучу, и ветер, до времени прячущийся в переулке, с хриплым воем бросается на площадь.
Три ламии ночи исчезают в темноте. Теперь у них одна забота – добраться загодя до своего жилья.
* * *
Торопливая тень растворяется в стене дома ветра на бесприютном холме. Дом воды на берегу жадно, словно пьяница глоток вина, втягивает медузовый призрак.
Дверь гостиницы остается открытой на всю ночь.
Тихо, тихо, на цыпочках, молодая супруга крадется по коридору под стеклянными взглядами оленьих голов, прибитых к стенам. Гибкая и сильная, проскальзывает в постель. Ее муж вздрагивает и пробуждается от прикосновения холодного тела. Она притворяется спящей. Ах, эти чутко опущенные веки, это ровное дыхание, этот белокурый локон на розовой щеке!
Он созерцает ее, очень гордый, очень счастливый, и восторженно шепчет:
– Ну и красотка! До чего свежа, прямо дикий цветок!
Она поднимает веки, удивленная, улыбающаяся. Он смеется и наклоняется к ней.
– Ты пахнешь ветром и водой. Так пахнет трава на рассвете.
И целует ее в губы, идиот.