- Какая же разница между белым грибом и березовым?
Губы Вареньки дрожали от волнения, когда она ответила:
- В шляпке почти нет разницы, но в корне.
И как только эти слова были сказаны, и он, и она поняли, что дело кончено, что то, что должно было быть сказано, не будет сказано"... Они возвращаются с прогулки с пристыженными лицами, оба испытывают одинаковое чувство, подобное тому, какое испытывает ученик после неудавшегося экзамена... "Левин и Кити чувствовали себя особенно счастливыми и любовными в нынешний вечер. Что они были счастливы своею любовью, это заключало в себе неприятный намек на тех, которые того же хотели и не могли, и им было совестно".
"Хотели того же и не могли"... И вот в результате - самоотвержение, забыть себя и любить других. Это дает "завидное спокойствие и достоинство"... Но какая цена этому самоотвержению? Художник как будто всеми словами готов повторить то, что раз уже сказал устами Оленина: "самоотвержение - это убежище от заслуженного несчастия, спасение от зависти к чужому счастью".
Соня, кузина Наташи Ростовой, тоже полна самоотвержения. Она покорно отказывается от прав своих на Николая Ростова, живет в семье бывшего жениха, ухаживает за его детьми, за старой графиней. "Но все это принималось невольно с слишком слабою благодарностью". Наташа, в разговоре с женою брата, вот как отзывается о Соне:
"Знаешь, что: вот ты много читала евангелия; там есть одно место прямо о Соне: "имущему дастся, а у неимущего отнимется", помнишь? Она - неимущий; за что? Не знаю. В ней нет, может быть, эгоизма, - я не знаю, но у ней отнимется, и все отнялось... она пустоцвет; знаешь, как на клубнике? Иногда мне ее жалко, а иногда я думаю, что она не чувствует этого, как чувствовали бы мы".
Есть еще в "Анне Карениной" благородный деятель "для общего блага". Это Кознышев, старший брат Левина.
"Константин Левин смотрел на брата, как на человека благородного в самом высоком значении этого слова и одаренного способностью деятельности для общего блага. Но в глубине своей души, чем ближе он узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, может быть, и не есть качество, а напротив, недостаток чего-то, не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, - того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного. Чем больше он узнавал брата, тем более замечал, что и Сергей Иванович, и многие другие деятели для общего блага не сердцем были приведены к этой любви к общему благу, но умом рассудили, что заниматься этим хорошо, и только потому занимались этим".
Мы перебрали, кажется, решительно всех героев Толстого, вкладывающих или пытающихся вложить в жизнь "смысл добра". Результат пересмотра настолько поразителен, что спрашиваешь себя: да как же возможно такое уничтожающе-отрицательное отношение к добру и любви со стороны человека, так упорно проповедующего, что смысл жизни заключается именно в любви и самоотречении? Люди по мере сил вкладывают в жизнь "смысл добра", "забывают себя" для других, а художник говорит: "Это - умирание, это смерть души!" Вареньке недостает "сдержанного огня жизни". У Кознышева "недостаток силы жизни". У Сони "нет эгоизма". Сбросив с себя иго "смысла добра", Оленин восклицает: "Я был мертв, теперь только я живу".
- Добро! Любовь! Самоотвержение! - твердят герои Толстого и Толстой-проповедник.
- Жизнь! Жизнь! Жизнь! - возражает Толстой-художник. Что же такое эта жизнь?
IV
ЖИВАЯ ЖИЗНЬ
Толстой пишет: "Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только, чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими, свежими от бога детьми, - я бы выбрал последнее".
Это писано в 1902 году, когда Толстой давно уже и окончательно утвердился в своем учении о смысле жизни в добре. "Святые, каких можно себе только вообразить", разумеется, всего полнее осуществили бы на земле тот "смысл добра", о котором мечтает Толстой. Тем не менее он предпочитает грешное современное человечество, лишь бы существовали дети. Очевидно, в детях есть для Толстого что-то такое, что выше самой невообразимой святости взрослого. Что же это?