Оглядел беспокойно Семен розовато-желтое тело Феклы. Пахло в предбаннике золой и вениками. Банные, бесстыжие глаза у Феклы, и смотрит на Семена по-иному. Засмеялась.
— Чего ты?
— А ты в баню с такой речью пришел? Про потаскуху таку опричь бани-то где можно придумать?
И, туго колыхая большим животом, точно выталкивая бесстыдство, хохотала Фекла. Скрипя, отошла дверь; пахло из бани томящей жарой.
— Што мычишь-то, корова!
— Ты народу-то про нее бай — эпитимья, мол!… Эпитимью за грехи свои наложил Калистрат Ефимыч!…
Поклонов, мол, мало, так он шлюху себе в жены берет.
— Не поверют.
Завертелась перед баней желтая, бесстыдная пыль. Плотно сжимая губами клок соломы, весело проскакал теленок. Нехотя двигая толстыми бедрами, вошла Фекла в низенькую дверь.
Из бани вместе с новым клубом томящей жары крикнула:
— Коли верят… ничего!… Скажут — так и надо!
А вечером на перине сказала Семену:
— Ты за Митрием-то следи… Он даяния-то получать-то получает, да, должно… кажинный день на карачках ползат… Пьет.
Калистрат Ефимыч попа Исидора просил о венчании. Выслушал тот и сказал:
— Ну тебя, искусителя, к дьяволу! — Махая широкими рукавами, густо рявкнул: — Пошел из моего дома, чтобы моментально! Раз у тебя новая вера — не буду, не желаю! В город напишу — еретика не хочу!… не желаю.
И шумный, как падающее дерево, долго гремел в маленьких, тесных комнатках, точно две пчелы копошились в лохматом зеленом волосе маленькие, чужие, ясные глаза.
Обдуло поселками, волостью, Тарбагатайскими горами — наложил эпитимью за грехи свои Калистрат Ефимыч Смолин в Талице:
— Женится на потаскухе городской.
На Сергия вышел как-то Калистрат Ефимыч из кельи в горы. Ярко-золотые перстни — скалы и камни неведомые на них — лиственницы. Шелковисто-розовые снега в белках. Дышит земля осторожно и чутко, как собравшийся в далекий путь странник.
И как стрепет в небо — бьет к горам душа.
Вздохнул Калистрат Ефимыч.
— Перелет ведь у птиц, поди… Летят! А тут сижу, милостыню раздаю…
Зашуршала трава, заговорила. Камешки по откосу покатились. Смотрит, выковыляла на тропу старуха древняя, лицо в лохмотьях, пала на колени, гнусит:
— Батюшка, Калистрат Ефимыч!…
А дальше и разобрать нельзя. Наклонился он к ней.
— Ты ко мне домой приходи, старуха, чаем напою, поговорим…
Гнусит старуха, заплетается губами, как и ногами.
— Нельзя ведь, родной… Денег-то нету, а у меня… дочка-то, Маша-то… батюшка!…
Сказал Калистрат Ефимыч, как научился говорить с убогими, — тихо и ласково:
— Какие деньги мне, бабушка?… Не надо…
— Сыны, сыны твои берут… просют, а мне что, кабы… да нету, нету, батюшка!…
Отошел он от старухи и по тропам незнамо куда побрел. Не заметил, как на скалу вышел, что в горах, в кедрах, в соснах.
А на скале стоят молодые талицкие парни кучкой, смотрят на запад, говорят тихо, а над ними на сосновой жерди болтается на ветру кумачовая тряпка.
— Чего вы? — спросил их Калистрат Ефимыч.
Сорвал боязливо один кумачовую тряпку, в карман сунул и ответил сердито:
— Та-ак…
Калистрат Ефимыч спросил:
— Семена не видали?
Не видали парни Семена. Да и не мог он тут быть. Незачем.
Есть снаряд такой охотничий — срубце. Делают его из жердей, узкий в горлышке, широк донцем, как бутылка. А закрывают стеблями овса необмолоченного — корни к донышку, а колосья свяжут крышей вместе.
Садится птица на конец крыши, проваливается вниз, а кверху как? Не расправить крыльев ей, не вылететь.
Вот под скалой увидал такой снаряд Калистрат Ефимыч, овес раздвинул, а там меж прутьев напуганные, голубовато-розовые птичьи глаза…
Опустил стебли Калистрат Ефимыч, выпрямился и сказал:
— Та-ак?… Сидишь?