Двадцать шестого октября, после переворота, я у матросов такие лица встречал, как было тогда у Сережи.
Охотничье чутье в этой яме с черной водой мы уже совсем потеряли и рады бы, вот как рады, бросить гусака и уйти, но ведь он весь в крови возвратится к попу, и наше преступление раскроется, а что это преступление – мы уже знали.
Сережа пилит – я отдыхаю. Потом я пилю – он отдыхает. И так мы покончили…
За гумном прямо – большое поле несжатой спелой пшеницы, и через поле идет неведомая нам озорная тропка, и все поле это неведомо где кончается, и куда мы придем по озорной тропе – нам неизвестно.
Сережа идет впереди, и я так чувствую, что он боится оглядываться на меня с мертвым гусем.
Так мы долго идем, маленькие, среди высоких колосьев в поле пшеницы, как в первобытном лесу. Поле кажется нам бесконечным, и куда и зачем мы идем – неизвестно.
Белый полдневный жар. Вдруг Сережа, все не оборачиваясь ко мне, говорит:
– Брось, бежим!
Страшно и мне. Я отвечаю:
– Бежим!
Бросаю гусака, и вдруг…
Тогда мы не знали про гусиное горлышко. Что если даже вынуть его из гусака и как-то пожать, то оно закричит по-гусиному. Я бросил гуся, а он вдруг мертвый закричал…
Жар. Холодина. С шевелящимися волосами стремглав несемся мы, бросив тропу, неизвестно куда, ломая пшеницу, падаем, поднимаемся, опять бежим, и за нами все время бежит и гогочет огромный кровавый гусак…
Столько раз потом ночью с криком я просыпался от страшного видения и в гусином гоготаний мне слышался: «Ах – сатана!»
Я же завертываюсь с головой в одеяло и там шепчу единственное, что спасет меня: «Господи, милостив буди, мне грешному!»
Потом разговариваю с Богом: «Господи, честное слово, не как фарисей, а как мытарь!»
Стучу, стучу в грудь кулачком: «Господи, милостив буди мне грешному!»
И так это скоро будет у всех: жестокость непременно сменится жалостью, разбежится с озорной тропы Русь в беспутье свое и будет стучать в грудь кулаком:
– Господи, милостив буди, мне грешному!
Гробы повапленные (из дневника)
Боги революции, Мараты социалистического отечества и Робеспьеры «земли и воли» покинули наш Петроград, и весна растворила болота.
Невский проспект, столько раз за год революции живший как вече, теперь умер, и я не знаю, что могло бы его вновь пробудить и заставить толпу снова собираться на нерасходимые митинги.
Пусть история бьется теперь где-то в Европе, в Америке, может быть, на Дальнем Востоке, а у нас в Петрограде мертво: «Вече опустело, сила отнята…»
Шлепая в худых калошах по грязи непереходимой, граждане повторяют озлобленно:
– Болото, болото…
И представляют себе, как прошлой весной прорвало болото нашей империи, и нынче весною оно залило нечистотами все лоно петроградской коммуны.
Вот сама владелица дома, выполняя предписание коммуны, одетая в платье вполне буржуазное, пробует кургузой метлой прогнать в Неву целое озеро грязи, и сюда же кто-то приехал на конях, свалил здесь воз нечистот и уехал, и никто не остановил его, некому остановить безобразника.
Вчера я проходил по Невскому рядами торгующей газетами интеллигенции и вдруг на Аничковой мосту увидел перед лицом своим женскую руку с коробочкой и в коробочке 2 кусочка мыла.
Прислонившись к решетке моста, стояла очень серьезная девушка в очках и робко, неумело предлагала туалетное мыло, невнятно повторяя какие-то слова, Я нарочно три раза прошел мимо нее, чтобы понять ее слова, и, наконец, разобрал. Она повторяла одно слово:
– Метаморфоза…
Вероятно, это было название туалетного мыла.
И так все: общая внешняя метаморфоза.
Вот вчера на Обводном канале среди белого дня тридцать вооруженных людей расстреляли двух мальчишек, карманных воров, и утопили старуху за торговлю хлебом по 5 р. за фунт.
Эти наивные люди, стреляющие в воришек, не понимают, что через отверстия для самосудных пуль, как через игольные уши, проходят верблюды воровства и обмана и что мудрость жизни состоит в том, чтобы обходить маленький грех и смотреть на большой.
Сегодня говорил мне философ, приехавший из глуши разделенной России:
– Пришел к власти человек, это все равно, что пришел к своему смертному часу богатый и при конце этом нужно ему распорядиться своим добром, кому что оставить и на какие надобности. Где власть, тут и смерть. Кто же во власти для себя жить хочет, тот не человек, а паук, и за погибель его, как за паука, на том свете 40 грехов прощается.