Сосед наш Иван Васильевич вдруг поднялся уезжать со всем семейством, с малыми ребятишками и разными племянницами и падчерицами, а с вещами в квартире оставил Игнатьевну.
– Мое дело таковское, – сказала Игнатьевна, – я постерегу. Только вам все-таки, Иван Васильевич, скажу:
– Ну, куда вы бежите от наказания? Только ребятишек подавите. От наказания никуда не уйдешь, а, может, еще Господь смилуется, врагов отведет.
– Нет, Игнатьевна, теперь не отведет, дело ясное, ведь они, бабушка, не идут, а едут.
– Ну, что же едут: захочет Господь – и укажет им дорогу назад, как французу. А не захочет Господь – ну, что же? Стало быть, виноваты.
Любимец Игнатьевны Петька. До последней минуты не знала она, как трудно ей с ним расставаться. Когда усаживала, едва на ногах держалась, а тут еще сани вдруг тронулись, толкнули старуху. Грохнулась старуха в слезах на снег.
Крикнул, было, Иван Васильевич:
– Стой!
И одумался:
– Поезжай скорее!
Уехали хозяева от Игнатьевны хорошую Россию искать. Зачем уехали, куда уехали с малыми детьми! Разве есть какой-нибудь враг на свете страшнее своего собственного, и куда можно убежать от себя самого?
Хожу в пустой квартире уехавших милых людей, сажусь у детского столика, исцарапанного их ножичками, и все думаю про маленького Петю, как мы последний раз играли с ним в его зверушек, и как-то все выходило у нас, что добрые звери людям путь указывали…
Кто-то звонит. Открываю – офицер.
– Пожертвуйте бедным офицерам!
Игнатьевна и подает ему восьмушку хлеба, а офицер слов не находит, как ему поблагодарить старуху.
Всего у Игнатьевны пять фунтов хлеба: как шел паек на все большое семейство по восьмушке на душу, так и достался весь, пока не разузнали, Игнатьевне.
После офицера позвонился учитель, узнал, что уехали и разахался: да как же, да почему ж, так сразу… И под конец, как многие нынче, на хлеб перешел, что вот как голодна, вот как трудно.
Игнатьевна и ему немного отрезала.
Пришла курсисточка-бестужевка, Сонина подруга Фифочка, ошиблась днем, и тоже разахалась, что не простилась. Ей, бедной барышне, Игнатьевна, бывало, и раньше из своего собственного пайка что-нибудь даст. Отрезала, конечно, и ей.
Соседка, всегда голодная женщина, пришла – соседке отрезала. От нее узнали разные жильцы и их ребятишки. Позвонятся, будто проведать. «Не скушно ли, Игнатьевна?»
Какая тут скука: дверь на петлях не стоит, и все разговоры, и, уходя, раз десять спасибо скажут. Спрашивают: «Не скушно ли?» А на уме: «Хлебца бы!»
Игнатьевна всех наделяет без разбора; только уж как заметила, что валом валит народ, стала, чтобы не обидеть кого, паек уменьшать и так раздала все, и оставила себе с наперсток на ужин, но под самый конец Мишка прибежал. Она вспомнила про Петьку, жалко стало мальчика, и Мишке, будто Петьке, свое последнее отдала.
С полкусочком сахара напилась чаю, стала на молитву и будто снова розента: не пересчитать по пальцам, сколько накормлено народу пятью фунтами хлеба, и благодарила Бога, что такой счастливый день послал ей, старухе, и была счастлива на молитве Игнатьевна, ничего, чем мы болеем теперь, между ней и Богом не было.
Не слыхала Игнатьевна, как сирена этою ночью созывали рабочих на новую войну. Среди разоренного царства, в пустой квартире была Игнатьевна одна с Богом и не знала, и не думала, что это же и совершилось чудо насыщения пятью хлебами.
Детский крик
Вот Гоголю теперь описать Невский проспект, всю жизнь его за год, от весны до весны, а героем поставить того же чиновника, который, как всякий человек, шел по Невскому и мечтал:
– Сейчас, в эту минуту, когда я иду по Невскому, похоже на старое время: безмолвно шествует куда-то «многоножка», и вот он, прежний чиновник, в утренний час с портфелем идет в департамент. Идет, конечно, мечтает, как всякий чиновник.
Не знаю, о чем он мечтает, не знаю.
Я иду, топчу тротуар вместе со всей «многоножкой» и думаю: удастся ли мне в том месте, где мне указали, достать хлеба по 5 '/2 за пуд.
Это на утренний час слышу я, кто-то складно так и отчетливо крикнул:
– «Вечерняя Биржевка».
И на это кто-то сказал:
– Здравствуйте! Вот что выдумал! Утром вечерние газеты продает.