Так пожалел.
– Смотрите, вот чудо: не взяла!
У собаки не было больше веры, что человек ей бросит настоящую корку, даже не поднялась, чтобы понюхать, или у собаки тоже перед концом является гордость?
Прохожий пихнул ее сапогом. Она поднялась и медленно пошла навстречу трамваю. Шел № 8, она легла на рельсы, и трамвай ее переехал.
Кто-то в публике сказал:
– Покончила самоубийством!
Кто-то прибавил:
– Даже собака!
Кто-то подумал: «А вот мы как-то живем, или у человека меньше гордости, чем у собаки?»
И подуманное, как нечаянный ветер из-за угла, дунул на страстную свечу. Мой знакомый вдруг бросился от меня в толпу и скрылся. Я искал его по всему городу, почему-то время от времени все возвращаясь на то же место, где торчала из-под снега лошадиная нога, и, казалось, грозила отсюда на [ту] сторону Медному всаднику. Мне всю эту ночь снилось, что Горилла гоняла по городу лошадиной ногой Медного всадника.
Цвет и крест
(2-я редакция)
Вариант начала повести. Публикуется впервые по рукописи из архива М. М. Пришвина
Варианты названий:
Голодные рассказы
Подзаборная молитва
Записки безрукого офицера
Остров Благополучия. К нашему берегу на Васильевском острове приплыла барка с дровами, и рабочие всю улицу завалили швырком. Пока было тепло, в этих дровах совершалась Вальпургиева ночь. Теперь, осенью, треньканье балалайки прекратилось, иногда слышатся отсюда выстрелы: раз и два! – потом, словно подумав, еще. Вчера мне это объяснили: расстреливают воров.
На дальних линиях нашего острова, у моря, в бедности великой живет чиновница с дочерью, я снимаю у них комнату. Все мы трое – потерпевшие: старуха лишилась пенсии, я – руки на войне и места в революции, дочка, шестнадцатилетняя девочка, я зову ее Козочкой, служила машинисткой вместе со мной, теперь с утра до ночи стоит, торгует газетами и помогает матери стоять в очереди.
Мы живем низко у моря, и когда я ухожу в город, то будто поднимаешься в гору высоко, и на самом верху Смольный дворец. Снизу любимый мой город размывается морем, сверху его, как ветер, разрушают слова.
Время от времени я отправляюсь к своим богатым знакомым раздобывать своим хозяевам какое-нибудь продовольствие, но богатых остается все меньше и меньше, и тогда мне представляется, будто я поднимаюсь куда-то в гору и весь город будто расположен на скалистом острове.
Большой город всегда похож на остров-твердыню состоятельных людей, окруженных морем нужды. Прошлый год перед восстанием на этом острове – было у меня человек десять знакомых состоятельных людей: они жили так же, как теперь живут в Англии, почти не чувствуя войны через недостатки продовольствия. Теперь же из этих домов у меня осталось только три – вот как сильно за это время размылся Остров Благополучия.
Снизу остров подмывается морем нужды, людьми, не имеющими возможности выбраться, сверху, как ветер, его разрушают слова. Некоторые дворцы стали теперь огромными фабриками, день и ночь производящими слова.
Так в схеме я представляю себе наш Остров Благополучия, как выходящий из моря усеченный конус, по сторонам которого в трепете живет буржуазия, а на верхней площадке стоит Смольный – дворец Дон-Кихота. Часто из Смольного я возвращаюсь только на рассвете, и по пути после бессонной ночи все слышанное мне кажется воем осеннего ветра. Гонит ветер с войны призраки, души убитых, павших за что? Они спрашивают смущенные сердца живых: «За что нас убили, за кого мы пали, за царя? – Нет больше царя. – За отечество?» И им с вершины Острова Благополучия двенадцать Соломонов отвечают на разные лады о том, как нужно понимать отечество, что такое отечество.
Слова падают мертвыми камнями, рассыпаются мелким песком. Я слышу, один Соломон говорит: «Русская революция виновата перед французской своим принципом бескровности, получается лицемерие: тут признается бескровность, а там самосуд».
Другой Соломон отвечает: «Нужно открыть форточку, необходимо признать принцип крови».
Так возвращаюсь я домой и будто спускаюсь все ниже и ниже, и вот на самом низу, возле булочной вижу свою старуху-хозяйку первой в каждой очереди: во мгле осеннего рассвета сидит она на каменной ступеньке, в черном платье, неподвижная, как мертвая, и немигающими глазами смотрит на прекрасно вырисованные на дверях булочной булки и куличи.