– Сами дадите, Павел не хочет.
Уходят, ничего не сказав, как оробелые псы.
Птицы кличут одна другую, кружатся, садятся на деревья, не решаясь идти вслед за новым пахарем. Бабы остановились на краю поля – заробели идти в лес дрова воровать. Мужики шли делиться и стали под лезинками, знаю, думают: «Весь прогорел, сам пашет – последнее дело!» Потом, осмотрев все мои движения, как птицы осмотрели, как оглядели бабы, идут они чередом за лес, на ту сторону оврага, и на далеко видном бугре начинается галдеж дележа.
Так не у нас одних, а везде – в других деревнях и за нашей волостью, и за нашим уездом, и за губернией, – всюду делятся. Так и по всей земле, по всему земному шару война дележа.
Нет счастья в одиночку! Земля такого не принимает, отталкивает. То лямка оторвалась – нужно лямку, то болты расшатались – болты, то лошади отчего-то не едут, и я кричу:
– В борозду, подлая.
Тоже одинокий, оторванный голос. А из тех же кустов, откуда сказали: «Павел, дай в морду!», – чей-то хозяйский, строгий голос:
– Хомут, хомут.
Правда, смотрю, хомут рассупонился и натирает Рыжику шею. Поправляю хомут, и хорошо мне думать, что вот хоть один человек нашелся и считает мое дело за дело настоящее, и помогает. Хочу ему спасибо сказать, а его уж и след простыл: далеко в мареве идет, колышется какой-то незнакомый, вовсе сивый старик.
Загон мой в день чуть побольше полдесятины. Утром я намечаю себе верную линию через два полынка на дерево, прорезаю так с четырех сторон, черной каймой вспаханной земли окружаю зеленый пар, и то, что вспахано, ширясь, ширясь – одна половина моего мира, а зеленое внутри – другая.
За леском на бугре все делятся мужики, день ото дня у них сильнее галдеж, и ничем это остановить нельзя: то кого-нибудь обидели – опять делятся, то кто-то новый пришел – новый передел, то другая деревня грозится себе отобрать землю и наших вовсе прогнать. Бушует дележ, как мутный поток по оврагу.
Разные формы принимает зеленый пар внутри черной каймы пахоты: к завтраку закругляется, к обеду становится с шейкой, как зеленый воздушный шар. Потом шейка тает – исправляю углы, пашу треугольник, из него выходит нож, потом бритва, стрелка, и когда солнце садится, я по узенькой зеленой стрелке провожу последнюю борозду и кончаю: зеленого нет, все черное, паханое, мое.
Работа медленная, и когда поймешь ее, то все оказывается в лошадях: сам выходишь, шли бы лошади. И так не работа сушит, а забота о лошадях: дать отдохнуть, попить, покормить, наносить на ночь травы – лошади пашут, человек только ходит за ними. Полегоньку работая, поднял я за неделю пар плугом и полю сохой и зараз бороню, а там, на бугре, все еще не разделено, и пар там невзметанный, заросший, твердый, как сухая доска.
На выгоне возле церкви жарче и жарче разгорается митинг: там землю обещают, волю и все на свете немедленно. Так близко это от пахоты, а никто из ораторов не придет сюда посмотреть, как тут пашут землю, и делятся, никто не научит пахать по-настоящему и творить землю такою, как, бывает, чудится она, когда с ней расстаешься.
По-разному понимаем мы землю и волю с теми, кто ее обещает, сам себя понимаю, как чающий, а они меня называют буржуй. Здесь, на пашне, те же самые люди говорят совсем по-другому, и много доброго получил я от них и кланяюсь теперь всем, бескорыстно помогавшим мне советом и делом. Шлю большое спасибо рассудительному человеку Артему, кланяюсь низко за душевное сочувствие смирному Пахому, еще кланяюсь ясному Евлану за починку хомута, бородачу Никифору за оглоблю, голопузому Алешке, что сошник оттянул, еще кланяюсь деду за гвоздик и кто только чем только ни помогал мне или хотя бы только «Бог помощь» сказал – всем кланяюсь. А еще низко-пренизко кланяюсь неизвестному мне белому старцу, который мне раз из кустов крикнул: «Хомут, хомут!» – и спас мою лошадь от раны. Привелось мне еще раз с ним встретиться в жаркий полдень, когда из влажной земли поднималось марево. Худо мне было тогда на душе, скажу прямо: отчаялся. Нехорошими словами, как сосед мой, кричал я на усталую лошадь, соха прыгала, палица постоянно выскакивала. Вдруг из кустов крикнули: