— Как это здорово — лететь в ночь, в темноту и не знать, что тебя ждет впереди, — сказала она. — Здорово, правда?
Королев не ответил, хотя почувствовал, что это действительно здорово. Он вообще теперь чувствовал все, что чувствовала она, мгновенно заражался ее чувствами.
— Словно летишь на санках с горы, — продолжала она. — Только там знаешь, куда летишь, а здесь не знаешь. Ни к чему не прикрепленная, листик, сорванный с ветки, лечу и лечу!
Он сразу тоже почувствовал себя таким же листиком, кружащимся на ветру, и сказал:
— Воля!
— Воля, — согласилась она. — Человек, который никому не нужен, волен.
В этих словах была горечь, и, хотя ему неизвестно было, чем она вызвана, он, заражаясь, сам невольно проникся горечью.
— Разве вы никому не нужны?
— А кому же? — спросила она. — Отец убит, два брата на фронтах, мать в оккупации застряла. Тут поневоле станешь вольной.
Ему было жаль ее. Такая худенькая, маленькая; ее голова едва доходила ему до плеча.
— Что же вы хотите сделать с вашей волей? — спросил он.
— Я уже говорила вам. Сражаться.
Вспышки, озарявшие небо, становились все ярче и чаще. На короткую долю мгновения огромный мир выступал из тьмы — поляны, леса, овраги, дали, речки. Внезапно паровоз вскочил на узенький бревенчатый мостик; небо озарилось, и прямо под своими ногами, далеко внизу, между бревнами, они увидели блеснувшую воду.
— Дух захватывает! — сказала она. — Вы любите, когда захватывает дух?
— А вы? — спросил он.
— Люблю!
Небо опять передернулось вспышкой, и свет отразился у нее в глазах.
— Люди оставляют детей и уходят сражаться, — сказала она. — А мне некого оставлять, где же мне быть, как не на фронте. Только мне хотелось бы сражаться, как сражались в старину: один на один. Чтобы я видела его лицо, а он мое.
— Теперь так не бывает.
— И очень жаль. Но иногда и теперь бывает. У летчиков, у танкистов. Самолет против самолета, танк против танка. Конечно, лица не видишь, но все–таки один на один — кто хитрее, кто храбрее. Один погибнет, другой победит. Только тогда и захватывает дух, когда либо победа, либо погибель…
Королев был на полтора года старше ее и отлично понимал, сколько в словах ее детского, совсем ребяческого. Но он уже не мог не подчиняться ее чувствам, не восхищаться ею. Пылкость и яркость ее мечты заразила его; и ему тоже представлялось уже, что нет ничего упоительнее, чем встретить врага один на один, и — либо победа, либо погибель. И вся эта раздираемая вспышками ночь на паровозе, летящем неизвестно куда, казалась ему таинственно праздничной, потому что она стояла рядом.
А между тем все менялось вокруг, и нельзя было этих перемен не заметить.
Мелькание света стало беспрерывным, вспышки сливались, не успевая погаснуть; было видно, как днем. Шум паровоза до сих пор заглушал все внешние звуки; но теперь раскаты взрывов были так громки, что заглушить их было невозможно. Словно исполинский зверь засел в этих лесах и рычал на бегущий мимо паровоз.
Да и леса совсем изменились. Исчезли привычные мягкие купы одетых сумраком елей, берез и осин. Деревья стояли голые, без листьев и хвои. Когда за лесом вспыхивало небо, видны были их переломанные скелеты с дико вывернутыми суставами.
Потом возник еще один звук — высокий отвратительный вой, тянущий за душу.
— Что это?
— Снаряды летят через нас, — ответил Королев.
Он взглянул ей в лицо: очень ли она испугалась? Но лицо ее ничего ему не сказало; быть может, в грохоте взрыва она и не расслышала его слов. Но когда взрыв отгремел, она проговорила:
— Если слышишь, бояться нечего. Того снаряда, который попадет, не услышишь.
«А ведь верно, — подумал он. — Как глупо, что я боюсь. Нечего бояться».
Снаряды визжали и визжали. Будто кто–то мокрой пробкой проводил по стеклу неба.
— Они видят нас? — спросила она.
— Не думаю, — ответил он. — Они давно уже бьют по железной дороге. А мы им за лесом не видны.
— Нет, видят, — сказала она. — Видят искры над трубой.
Машинист, наверно, тоже так считал, потому что паровоз вдруг дернулся и понесся вдвое быстрее. Ветер продувал их насквозь. Они неслись и неслись, а свет мелькал, снаряды выли, взрывы гремели. Но Королев смотрел не вокруг, а в ее приподнятое кверху лицо, в глаза — то озарявшиеся, то потухавшие. Он был счастлив.