— Ну и времена пошли, — косясь на дверь, понизил голос Савельев. — Вовсе заморские купцы одолели, везде дорогу перебивают, везде свой нос суют. При дворце им подмога большая, — доверительно сообщал Петр Семенович, — а наш брат не сунься — все равно не прав будешь. На своем ежели стоять — разор, затаскают по судам… Указов много на пользу русскому купечеству матушка царица написала… а на деле не так выходит. Иноземцы в обход идут, в русское купечество пишутся, а капиталы свои за море отправляют.
Корнилов не выдержал:
— Правильно говоришь, в торговых делах русскому человеку ходу нет. А ты посмотри, что в Поморье творится. Купчишка английский, Бак, мошенник и плут, да Вернизобер, шуваловский приказчик, всем делом крутят. Таким людям одна дорога — на каторгу, а они по столицам катают.
В ответ на слова Корнилова Петр Семенович вздыхал, соболезнующе покачивал головой.
— Жалобу привез. Матушке императрице писана. Может, и выйдет что? — и Корнилов вопросительно посмотрел на своего приятеля.
Савельев осторожно зацепил ложечкой мороженой ягоды в сахаре, медленно положил в рот, запил чаем и только тогда ответил:
— Что ж, попытаться можно, попытка не пытка. Да толк будет ли? Война, брат! Четвертый год воюем, и все конца не видно. Государыне по слабости здоровья для других дел времени вовсе не стало. — Савельев замолчал раздумывая. — Стонут мужики, что ни год, то хуже простому сословию на Руси жить. Невдосыт едят, в других местах и хлеба не видят: кору да мякину жрут. Все кому не лень шкуру с мужика норовят содрать. Помещики людей, аки скот, продают, императрица позволение, слышь, тому дала. Плетьми до смерти секут, в Сибирь самовольно засылают… тьфу! А тут война, новые поборы в казну тянут. А нам, Амос Кондратьевич, кто по старой вере живет, и вовсе конец пришел. Бывает, за крест да за бороду всем животом не откупишься.
— Оттого в народе смущение и соблазн. В наших лесах многие спасаются, — вставил Амос Кондратьевич. — Бунтуют мужики, бывает, и монастыри жгут.
— А во дворце что деется, — шепнул Савельев дружку, — послушать ежели по базарам да ярмаркам — уши вянут, всего наслушаешься… Гудет народ, будто господа сенаторы немцу продались. И сам будто престолонаследник, Петр Федорович, прусских кровей…
Савельев, встретив понимающий взгляд Корнилова, замолчал.
«Значит, правда», — болью отозвалось в сердце Амоса. Теперь он все больше и больше боялся за успех своего дела.
— А касаемо жалобы, — перешел на другое купец, — Ломоносова Михаилу Васильевича проси; захочет ежели, прямо в царские ручки жалобу передаст… Да в Питере ли он — слых был, не то в Псков, не то в Новгород уехал. Подожди, подожди, Амос Кондратьевич, — вспомнил Савельев, — друг у меня есть. Василий Помазкин, в истопниках у самого наследника престола. Наш помор, на фрегате боцманом был. Так вот, ежели его к делу пристегнуть, а? Как думаешь? Пусть Петра Федоровича слезно просит челобитную принять и передать императрице. Петру-то Федоровичу до государыни Елизаветы недалече, в одном доме живут. Ты не думай, — посмотрел в лицо друга Савельев, — что, дескать, истопник птичка-невеличка. И комар, говорят, лошадь свалит, коли волк поможет.
— Что ж, я не против, то верно, в другом разе истопник больше графа стоит, — ответил Корнилов. Дружки посидели молча, думая каждый о своем.
— Прядунов, купец наш архангельский, слыхал ведь, — снова заговорил Савельев, — в тюрьму посажен.
А за что? Каменное масло нашел и в Питер представил. Царь Петр за такие дела возвеличивал, а тут…
Слова хозяина прервали захрипевшие часы. В тишине прозвучало семь ударов. Почти тотчас же стали отбивать время на церковной колоколенке.