— Мне необходимо одно полотно, которое может выплыть в любую минуту. Так что не пропусти. Мужской портрет работы Тропинина.
— И что я с этого буду иметь? — зажмурился Барановский.
Сейчас я мог пообещать ему все трудовые сбережения кладовщика базы курортторга или, на худой конец, начальника из ОБХСС. Но слишком щедрое вознаграждение в такой ситуации попахивало бы блефом. Поэтому я вздохнул и, словно прикидывая еще раз все обстоятельства, сказал:
— Пять процентов с продажной цены.
— А сколько ты будешь иметь?
— Пусть об этом у тебя голова не болит.
— Я забочусь о справедливости. А как же иначе: я буду бегать, искать, узнавать, а ты, ничего не делая, заработаешь в три раза больше.
— Почему именно в три?
— Я так думаю.
— Послушай, мыслитель, моя доля всего на десять процентов больше твоей.
— Работаю только за половину.
— Не хочешь, как хочешь — ходи голодным.
— А как насчет прибавки одного процента?
— Нет.
— Подумай.
— Последнее слово — пять с половиной.
Барановский ударил ладонью по подлокотнику кресла, оставляя на нем потный след, и коротко выдохнул:
— Договорились. Исключительно потому, что ты мне всегда чем-то нравился.
Я кивнул на тарелку с жареными бычками, подвел итог встречи:
— И все-таки наше благосостояние растет. Раньше эту рыбу ели только нищие и коты, а сейчас — состоятельные люди, вроде тебя.
Барановский открыл рот, чтобы достойно ответить, но за мной уже захлопывалась оснащенная замками и задвижками дверь его квартиры. Дубовая дверь с врезанным глазком.
Я смело ступил на потрескавшийся мрамор с хорошо сохранившейся надписью «Salve», медленно поднялся на третий этаж, восстановил дыхание и лишь затем подошел к огромной двери, усеянной разнокалиберными звонками. Позвонил три раза, как того требует приказ, вывешенный под обломанным корпусом звонка, и прикурил сигарету. Пока дед Левка доберется до двери через чуть ли не стометровую дистанцию коридора огромной коммуналки, вполне успею докурить.
Дед редко выходит из своей квартиры и мне приходится порой урывать время, чтобы пополнить его старенький холодильник кефиром, прибрать комнату и выслушать ряд ценных советов по поводу дальнейшего существования.
Собственно говоря, дед Левка — не дед мне, хотя и родственник, но что поделаешь, если я путаю понятия деверь и шурин, поэтому называю его именно дедом. Он двоюродный брат отца моей матери, следовательно, от истины я далеко не ушел.
Пока дед возится с двумя замками и цепочкой, гашу сигарету о некогда резные перила, оставляя на них круглый черный след ожога, и плавным движением отправляю окурок в пролет между лестницами.
В большой светлой комнате, кажется, навечно остановилось время: все те же старинные шкафы, набитые книгами — Плеханов, Ленин, Хьютте, Маркс, лампа с зеленым абажуром на столетнем письменном столе, резные стулья с львиными мордами. И запах — кисловато-холодный, сырой, запах стариковского одиночества, присущий квартирам пожилых людей. Некоторую дисгармонию вносит цветной телевизор, который я приволок сюда, когда деду Левке исполнилось семьдесят пять. На месте экрана телевизионного ящика зияет дыра: когда Брежневу вручали очередную, не помню уже которую по счету Звезду, дед Левка в ярости запустил в телевизор первым, что попалось под руку. К сожалению, кусок камня, который он увез из Севастополя в сорок втором, оказался слишком увесистым даже в немощной стариковской руке, густо покрытой коричневыми пятнами.
— А ну, вылазь на диван, — нарочито грубо скомандовал я, вооружившись веником. Дед не любит, когда проявляют хотя бы намек на жалость по отношению к нему. Вот и сейчас он ведет себя так, словно делает мне большое одолжение, разрешив помахать веником в своей комнате.
— Ты зачем пришел? — подозрительно спрашивает дед, следя за моими действиями.
— Соскучился по физическому труду, не по тебе же, в самом деле, — отвечаю я и прикусываю язык, но уже поздно. И отчего так бывает, ляпнешь что-нибудь вовсе безобидное, но при этом не учитываешь, что собеседник может почувствовать в словах дозу яда. Скажи я кому угодно, что не скучаю по нему — смешно, да и только, а дед…