Когда, наконец, раздался звонок внешнего телефона, полковник великодушно позволил Кате взять трубку; он был уверен, что тревоге объявят отбой.
На сей раз Марис Гулбис не просил извинения.
— Полковник еще там? Скажите ему, что о Лигите до сих пор никаких известий. Я больше не знаю, что делать.
— Ждите, — сказал Дрейманис. — Через полчаса будем у вас.
— Врача и проводника с собакой! — распорядился Козлов. — Оса, захвати корреспондента, что ему здесь болтаться без толку…
— И капитана Ратынь, — прибавил полковник.
— Вы действительно думаете?..
— Что оперативная группа без женщины — все равно что машина без запасного колеса. Никогда нельзя поручиться, что не понадобится. — Широко зевнув, он поднялся. — По дороге подбросите меня домой.
Доктор Розенберг словно сошел с иллюстраций к собранию сочинений Диккенса. Именно таким представлял я мистера Пиквика: кругленьким коротышкой с прозрачно–голубыми детскими глазами навыкате, говорливым и деятельным. Держа на руках и укачивая, словно любимого внука, свою медицинскую сумку, он сидел на заднем сиденье машины и что–то увлеченно рассказывал Байбе Ратынь. Старшина Карлис со своей черной овчаркой устроился впереди. По его облику никто не сказал бы, что предки его были безземельными крестьянами из Видземе, много поколений тому назад пустившимися искать счастья на просторах Российской империи. Во внешности Карлиса преобладали черты, унаследованные от матери–башкирки. И все же в нем вдруг заговорил так называемый голос крови: отслужив в пограничном отряде где–то между Павилостой и Мазирбе, Карл Карлович Лапин решил вернуть свою фамилию к изначальному «Лапинь» и обосноваться в Латвии, где для него открылась возможность сохранить верность единственной своей привязанности — собакам. С ними он разговаривал на своем родном башкирском языке, а не на той ужасной смеси латышского с русским, которая, хотя и вызывала у девушек здоровый смех, все же не приводила к желаемым результатам.
На этот раз Андж не тормозил у каждого перекрестка. Включив сирену, пролетал их с восьмидесятикилометровой скоростью, не уделяя внимания светофорам. И это, как знал любой работник милиции, служило плохим признаком: если уж Андж спешит, значит, дело серьезное. Наверное, по той же причине и Оса молчал и даже не отвечал на мои вопросы.
На третьем участке восьмой линии светились два окна: на кухне и в гостиной. В похожем на беседку домике умещалась еще тесная спаленка. Ясно, что для двух семей здесь места не было. Зато сад был большим и выглядел хорошо ухоженным.
— Добрый вечер, — произнес знакомый голос. — Я Ричард Стипран.
Когда он появился в светлом прямоугольнике, я понял, почему этот известный диктор не работает на телевидении. Он был до ужаса тощим, лысая голова его с выпяченной нижней челюстью походила на безвкусную гипсовую пепельницу–череп, какими предприимчивые кустари в последнее время наводнили рижские рынки; к тому же известно, что лысина от века считалась недостатком, отнюдь не украшающим настоящего мужчину.
— Я еще не заходил. Одному неохота.
У меня тоже возникло неизъяснимое предчувствие беды, еще более подкреплявшееся трогательной картиной, какую можно было наблюдать через окно: в кроватке, подняв над головой кулачки, спал раскрасневшийся ребенок, у изголовья сидел тоже красный от волнения отец, раскрытой книгой отгонявший мух.
— По возможности обойдемся без преждевременного сочувствия, наигранной душевности. Если стряслась беда, то чем позже он о ней узнает, тем лучше, — предупредил Силинь.
— Может быть, лучше пока вообще не тревожить? — предположил Стипран, с сомнением оглядев нашу многочисленную группу.
— А как вы ее в темноте отыщете? По флюидам, что ли? — резким шепотом ответил Силинь. — Сделаем так: все остаются здесь, я войду к нему, а вы, товарищ диктор, захватите в прихожей какую–нибудь вещичку Лигиты, лучше всего домашнюю туфлю. Ясно?
Они вернулись почти сразу, и я мог бы поручиться, что Силинь и на этот раз прервал бесплодные разговоры своим неопровержимым аргументом: нельзя терять время.
— На станцию! — приказал он, усевшись в автобус.