– Я не могу. Они заперли дверь! – Я напряглась, стараясь говорить как можно спокойнее, но голос мой, пожалуй, все-таки чуточку дрожал, совсем немножко… – Я должна… пробыть здесь всю ночь…
Он удивленно поднял глаза, но тут же отвел их в сторону.
– Зачем?
– Это какой-то уговор между матушкой и Драканом.
Для него было так естественно смотреть на того, с кем он говорил, и потому он все время забывал, что ему не хочется смотреть мне в глаза. Но всякий раз, вспоминая об этом, он корчился так, будто у него где-то болело.
– Твоя мать – Пробуждающая Совесть, не правда ли? – спросил он и снова обхватил лицо руками.
– Да.
– У тебя ее глаза.
– Да… я хорошо это знаю.
Тут взгляд мой упал на его руки. Они не дали ему умыться. Подтеки и длинные полоски запекшейся крови все еще оставались на тыльной стороне рук, между пальцами, в складках кожи возле суставов, под ногтями. Они не дали ему умыться. Если матушка права и он невиновен, то… то они принудили его сидеть здесь с окровавленными руками, с кровью его отца… с кровью Аделы и мальчика… Целую ночь и весь день он так и просидел здесь с кровью всех своих мертвых родных на руках.
Вдруг до меня дошло нечто куда более важное, чем чистый пол. Взяв одно ведро, я поставила его перед ним и протянула ему грубый, жестковатый комок мыла, что нам дали.
– Вот, – сказала я, – умойся.
Он чуточку посидел молча. Потом его плечи начали дрожать, и я на какой-то миг испугалась, что он плачет. Он вытянул руки с растопыренными пальцами прямо перед собой, но и руки его тряслись. Однако он заставил себя на долгий миг встретиться со мной взглядом. Глаза его были почти такими же темно-синими, как у Дракана, но белки испещрены красными прожилками, так что при взгляде на Никодемуса становилось тяжко на душе.
– Спасибо, – поблагодарил он. – Не думал я, что дочь Пробуждающей Совесть может быть столь… милосердна.
Он схватил мыло, как голодный хватает кусок хлеба. Он тер и тер ладони, затем стащил с себя рубашку и обмыл лицо и верхнюю часть туловища, даже волосы, хотя уже весь трясся от холода. Его изувеченная грудная клетка потемнела от синяков. Он напоминал Рикерта Кузнеца в тот раз, когда его лягнула огромная ломовая лошадь мельника.
Вытереться было нечем, а прикасаться к запятнанной кровью рубашке ему явно не хотелось. Сняв передник, я дала его ему.
– Спасибо! – поблагодарил он, заставив себя еще раз встретиться со мной взглядом, хотя я видела: это причинило ему боль.
– Ты замерзнешь, – пробормотала я, когда он пинком отшвырнул рубашку как можно дальше в угол камеры.
– Неважно, – ответил он. – Сомневаюсь, что они сохранят мне жизнь так долго, чтобы успеть занедужить.
– Моя матушка сказала им: она знает – ты невиновен!
– Так и сказала? – Он внимательно разглядывал свои руки. – Тогда ей известно больше, чем мне самому…
Он снова поглядел на меня, словно думая, что боль уменьшится, если он будет долго смотреть на меня.
– И как она может называть меня невиновным, когда она знает… – его голос пресекся, но он все же продолжал, – когда она знает все, что я вообще сделал. Да и не сделал тоже. Знает каждый подлый, жалкий и трусливый поступок, который я когда-либо совершил. Тех людей, которым причинил зло. То, чего не посмел… Все то, что отобрал у других, и все то, чего я из скаредности, страха или жадности им не дал… Нет, мадемуазель, я, по правде говоря, вовсе не невиновен! – Он буквально выплюнул эти последние слова, будто у него возник скверный вкус во рту. – Но все же я не думаю, что мог бы… мог бы причинить Аделе какое-либо зло. Да и мальчику Биану, который… Нет, не верю, что я бы смог так обойтись с ними, даже в самом ужасном хмелю!
– Ведь матушка тоже говорит, что ты этого не делал. А она очень редко ошибается!
Его глаза, зиявшие пустотой, не отрывались от чего-то, каких-то невидимых для меня видений, призраков, воспоминаний.
– Не могу вспомнить… – снова произнес он, – сделал ли, нет ли… Но, по правде говоря, трудно забыть, что их кровь оказалась на моих руках…
Я недолго вглядывалась в него.
– Не думаю, чтобы это был ты, – немного погодя сказала я со всей уверенностью, какую только могла выказать.