Только слышит – в соседнем номере за дощатой перегородкой кто-то тяжело дышит, точно щепы кидает, – по сухим таким вздохам сразу можно узнать ксендза Винда. Стучит о стол деревянными локтями и спрашивает коридорного:
– Скоро, говоришь, придет она?
– Так скоро, пан добродже, так скорехонько, что и ответить нельзя.
Шьет портной, и мысли всякие веселые в голову: вот и женщины к ним хорошие идут, и добрых людей они бьют, а нам от женщин какие лоскутки остаются, и за битье хотя бы и жандармов – в тюрьму садят. Какая такая справедливая выкройка!
Час сидит и шьет, два сидит и шьет, и самому удивительно – как это быстро, словно мысли, создается одежда.
А ксендз все щепками в горле играет и ждет.
«Эх, шить легче, чем ждать», – думает портной.
Отворяет дверь работник.
– Примерить не надо ли, пан портной?
– Да что примерять, когда почти готово, – говорит Фокин, – одни пуговицы. Носи на счастье.
Надевает тому на плечи, и вдруг работник, словно другой человек, выпрямился, грудь, как волна, поднялась, и в полной радости говорит:
– Пуговицы я сам пришью, а вас, пан Фокин, не забуду.
И оголтелейше выскочил. Фокин даже полюбоваться не успел.
Разделся затем портной, погасил лампу и подумал перед сном: «Хоть бы приходила скорей ко ксендзу паненка, – не кидался бы хоть щепами из глотки».
Но только царапают ему легонько в дверь, словно пыль соскребают, и есть в этом скребете какая-то нежность, или со сна так кажется. Открыл Фокин дверь.
Лампочка тусклая в коридоре, клопам такой бы свет, а не людям. Стоит человек в кожухе работника Андрея, и поверх темно-бордовая шаль, и прямо в щель дверную лезет.
Шепчет по такому случаю Фокин:
– Эх, проходите же, пан работник, что вас так по ночам таскает…
А сам уже по-внутреннему понимает – не он.
Мелькнул кожух, скинулся кожух, и вот под руками и на руках у Фокина женщина, да такая, что по запаху (да и в темноте не стыдно мне быть банальным) – лебединая у ней шея, глаза с поволокой, и вся в такой пазушной широкой дрожи.
Бормочет она пагубными словами: «Пан милый, почему кашляете, я ж вам дала превосходные капли?»
От удивления не может Фокин сказать, что не он кашляет, а пан ксендз за перегородкой.
И к тому же будто в пене она, и русскому ли человеку понимать тут слова и спрашивать – почему?
Какие паршивые собачьи кровати со скрипом делают в Варшаве, будто качели! Кашляет кровать, словно пан ксендз за перегородкой!
Тем временем пан ксендз Винд, поправляя опрятнейший, как Варшава, воротничок и поглаживая, словно асфальтовую, лысину, рассказывал коридорному:
– Такой сон, пан коридорный, такой необыкновенный сон. Лежу я с панной, я не буду называть ее имени, лежу я у пруда на мураве, и как приласкаю однажды панну, так и плывет по пруду лебедь неизреченнейшей белизны, опять приласкаю – другой, и под утро покрылся весь пруд лебедями, даже воды не видно… Ведь не отпускает же наяву создатель такой способности человеку!..
Но недаром широко, по-степному, вздохнула панна.
– Ой, до чего ласковы вы сегодня, пан Винд!.. Все равно не понимает польского языка портной
и помогает ей натянуть кожух работника; зажечь было лампу хотел, чтоб рассмотреть ее, а она как волос меж рук – и в дверь.
А из соседних дверей, уставший ждать, выходит тогда же ксендз Винд.
И вдруг словно щепы посыпались из его рта, и рот огромный, как щепа, – такой рот ногой целовать нужно.
– Грешная панна Андроника, как вы смеете выходить из соседнего номера, когда вам надо быть в другом?!
Заплакала пышнорукая Андроника:
– Ой, пан Винд, пан Винд, то, значит, не вы были. Не видала ли я грешный сон в соседнем номере, куда меня ошибкой направил работник Андрей.
Помялся, помялся ксендз, заглянул в ее заплаканные очи, немного успокоился.
– Значит, там никого не было, и вы ошиблись, легкопамятная Андроника, вернемся с вашего разрешения в тот номер.
– Дурные сны снились мне там, пай Винд, не лучше ли пройти к вам?
Пробует ручку двери пан Винд.
А Фокин чувствует, вот словно вынули все кости, и там тесто.
Драться нет сил, запер на ключ дверь, распахнул окно и любуется небом. Впрочем, одна крыша виднелась над его головой, а он все-таки ухитрялся найти там звезды.