— Слону не пережевать эти палки, — небрежно заметил Митькин, — где уж с ними справиться худощавому японцу. Японец тебе, товарищ Донкан, за каждый росток орляка платит чистым золотом и ест его только в богатых ресторанах, а ты что припер?..
— По ресторанам-то капиталисты ходят, им и палки сойдут, — отшучивался Донкан. — Вот рабочему я бы из последних сил постарался набрать самых молодых росточков.
— Читал ли ты мою похвальную грамоту? — Митькин указывал ножом на избушку.
Под козырьком у двери висела какая-то солидная бумага — в добротной рамке, под стеклом, — написанная японскими иероглифами. Сверху бумаги не то печать, не то герб: камень, кривое дерево и ручеек.
— Читал или нет? — допытывался у Донкана Митькин.
— Ради твоей грамоты зимой выучу японский, — пошучивал Донкан.
— Так я тебе наперед скажу! — четко и громко говорил приемщик, чтоб в десятый раз послушали все. — Японская фирма «Сутари» награждает Митькина Степана Федоровича за доблестный труд и честную заготовку орляка. Ясно тебе, товарищ Донкан?
— Все понятно! — живо отвечал Донкан. — Давно знаю…
— Так неужели ты думаешь, что из-за твоих палок я решусь позориться перед двумя державами? — постукивая о стол рукояткой ножа, возмущался Митькин. — Ты, дружище Донкан, наверняка думаешь: папоротник собирают по всему Дальнему Востоку, так и Митькины бочки среди других бочек легко затеряются. Думаешь ведь так? В корне неверно соображаешь: мигом разыщут халтурщика Митькина!.. Каждая контора имеет свой номер, а заготовитель — свой индекс. У Митькина девять-Ш. Раскупорят в Японии бочку с девять-Ш, а в ней голые палки обнаружат да напишут жалобу директору конторы. Директор вызовет Митькина. «Гони, — прикажет ему, — тысячу рублей…» Вот какая обстановка в мире на сегодняшний день, товарищ Донкан. — Приемщик решительно снял со стола орляк. — Понимаю тебя, с одним глазом какой там промысел, и все-таки забирай свою полынь…
Донкан не ожидал, что приемщик забракует всю корзину, рассердился, вывалил у забора папоротник и поплыл на оморочке вниз по течению Улики. Сородичи стали и осуждать и жалеть Донкана. Целый день ходил он по лесу, напрягал единственный глаз, кланялся каждому ростку — и все зря. Попросил бы вежливо Митькина — глядишь, тот и принял бы папоротник, а то осерчал, уплыл… Разве так можно? Донкан и с медведем связался в драку сгоряча — глаз потерял, а теперь вот — заработок.
Акулина выбрала кое-что из пучков Донкана, стянула резинкой и сдала на имя вспыльчивого нанайца. Хоть на хлеб и чай будет ему — и то ладно.
Митькин тут же рассчитывался со сборщиками наличными из дерматиновой хозяйственной сумки, стоявшей в ногах, под столиком.
Сборщики, взрослые и ребятишки, сходили в магазин, принесли на берег много сладостей и устроили на лужайке у костра пир на весь мир.
За дальней полосой леса скрывалось солнце. Тихая речка светилась малиновыми и голубыми огнями; на другой стороне, в затопленных кочках, неугомонно, по-ребячьи плескались на нересте сазаны и караси; всплеск воды вечером звенел, как струны. Уже при звездах улэнцы неохотно сели в лодки, завели моторы и уплыли в свое стойбище. Отправились домой и Милешкины, озаренные лесным дивом.
Васильку исполнилось одиннадцать лет, но колхозники давали ему не меньше четырнадцати. Крепеньким и сообразительным рос парнишка. Наверно, потому, что был в семье Милешкиных старшим и все мужские заботы по дому сами собой ложились на его плечи. Дровишек нарубить в лесу да привезти на салазках — доставалось Васильку. Требовался частокол или прутья для изгороди — Василек брал топор. Подладить плетень, развороченный свиньями, — опять дело Василька. Раз мальчуган выполнял работы мужчины, то, конечно же, присматривался к взрослым: торчал в кузнице и возле конюха, внимательно слушал, как председатель и бригадир распоряжались в колхозе. Взрослые уважали мальчишку и говаривали, что, по нынешним временам, когда дети прут в кость и мясо, а мозгами малость отстают, Василек — редкость.
Вредные привычки и замашки к Васильку не прилипали, добрые косяками слетались в его душу. От кого и когда, например, мог научиться мальчишка все делать добротно? Возьмется коромысло выстругивать, так неделю пропыхтит, на улицу ни разу не выбежит, зато смастерит коромысло — хоть отправляй на выставку в Москву. Едва научился Василек починять обутки, уже губы в кровь искусал. Видишь ли, не всегда получалось шитье так прочно, как у деда Пискуна. Василек и думать не хотел, что Пискуну было время наловчиться сапожничать, даже не глядя на руки. Держать слово перед друзьями и старшими мальчугана никто не приучал — тоже откуда-то само по себе взялось. «От природы такой настырный и сообразительный!» — удивлялись деревенские. Маму Милу они в счет не брали. Разве она наставница! Сама-то как ребенок. Отец, редкий гость в семье, тоже не мог влиять на сына.