— А кто они? — осторожно спросила «далекая».
Щепкин пожал плечами, он и сам не знал тех людей — материалы успел забрать в последний момент, перед решением уйти из бизнеса и унести с собой Рукавова. Как бы то ни было, сам ушел, а Рукавов остался…
— Но он не знает ни о чем, — заверил Щепкин, убеждая скорее себя, нежели Вращалову… — ни о чем.
Не сумевшая умаслить Щепкина прибыть на торжество, не уговорившая его в знак любви показать документы, «далекая» покинула затворника. Со словами, что всегда любила лишь его одного, гостья хлопнула дверью. Выскочив на тротуар, она извлекла из сумочки телефон.
— Они у него, — коротко сказала «далекая» и нажала отбой.
* * *
Липка дремал на привокзальной лавке, с головой укрыв себя плащом. Посещали чужие мысли, — он не гнал их. Когда-то Липка читал, что древний Махабалипурам был настолько величественным, что завистливые боги, вызвав наводнение, затопили город вместе с жителями и мастерами, его построившими. «И что?… — мысленно спросил Липка. — Ничего… Ну и лежи, не смерди… Язычество одно, и томление духа… Почему, когда разрушают прекрасное, мы негодуем, а когда безобразное… — он тяжело вздохнул, — нет, не то… злорадствуем. Разрушение и есть само безобразие. Даже если разрушение безобразного». Липка обменялся с Калининым растерянным взглядом, — монумент, однако, не желая вступать в телепатическую связь, оставил Липку с чужими мыслями один на один.
Вчера, когда Липка мыл посуду, в самом конце рабочего дня его вдруг посетила муза. Он сочинил стихи. Хорошие стихи, кипит твое молоко. «Те, кто не умирают, живут до шестидесяти, до семидесяти, педствyют, строчат мемуары, путаются в ногах. Я вглядываюсь в их черты пристально, как Миклyха Маклай в татуировку приближающихся дикарей…» А сегодня он вдруг вспомнил, что это чужие стихи. Чужие стихи, чужие мысли… И Липке стало грустно-прегрустно, как будто опять умер дом. Память скакнула в Москву, к дому, потом к Заславскому, в монастырь. Липка закрыл глаза.
Дом стоял пустой две недели, и две недели его готовили ко взрыву: подвозили взрывчатку, спорили, увозили, ибо была не той марки. Потом вновь подвозили и уже закладывали. Все медленно, как водится. Мучительно. Мучительно — для дома. Потом был взрыв, был взрыв и слезы взорванного дома… Пять этажей, пустые глазницы… Все скользнуло вниз. Пыль легла на чистый снег серым саваном. Дым. Тишина. Сто сорок килограммов патронированного аммонита. Полная безопасность. На старом венском стуле покоилась взрывная машинка. «Дом должен лечь, кипит твое молоко!» — сказали подрывники с известной долей профессиональной злости. Должен лечь! И он лег, разумеется, уступая место будущим небоскребам. Липка распекал бригаду: две недели подготовки — это как марафон черепахи. «Пять-шесть дней!» — требовал он в вагончике. Но получилось две недели. Дом не сдавался. Пять-шесть дней и пять лет… Это был вклад Липки в реконструкцию столицы: десятки скончавшихся сооружений — сотни квадратных метров конца старой и начала новой жизни.
Через пять лет он почувствовал себя исполнителем приговора. Сначала просто знал это… Потом почувствовал… Маленький человек, большие дела, шутили о нем в бригаде. И он шутил.
Они готовили очередного приговоренного, у облупившегося парадного возникла старуха. «Чего тебе, мать?» — спросил Липка. «Пришла проводить в последний путь», — сказала она, наотмашь перекрестив дореволюционную кладку, будто ребенка перед школой… Вспухло черное облако, полетели вороны.
— Эх, ма… Махабалипурам… Не выговоришь. Маха-бали-пурам, три части по два слога, так легче. Маха — это Гойя. «Маха обнаженная». Бали, понятно, географическое название. Пурам… пурам… — Липка покопался в памяти. — Пурам — это… — Он не знал, что это такое…
Он вдруг отчетливо ощутил всю немалую ответственность перед Заславским. Задрожали грудь и верхняя часть живота — диафрагма — перегородка между верхом и низом. Или что там есть? Старик — человек легендарный. А он что? Он? Он часть его, вот кто, рука. Заславский, ученый, инсектолог и геронтолог, работал над продлением жизни… Положим, то была жизнь не человека, а лишь козявки, но ведь нашел-таки… А Липка? Липка сокращал. Да, не человеческую жизнь… Но убавлял ведь! Еще и как посмотреть… может быть, и приводил в исполнение. От мысли Липке сделалось горше чем грустно. Он подогнул ноги, сворачиваясь калачиком, и продолжил думать о патриархе, о том какой он хороший и умный человек. С этим размышлением Липке вернулось спокойствие, и стало теплее под плащом и прохладным предутренним небом, ему представилось, как в этот час старик молится о нем; на ум побежали хаотичные события из повседневности, потом Липка полетел к родителям и по дороге к ним вдруг заснул крепким, свободным сном.