Зашторенные сумерками окна библиотеки задрожали от холода.
Мужчина и два мальчика подождали, пока улегся ветер.
Потом Вилл произнес:
— Пап. Ты всегда помогал.
— Спасибо, но это не так. — Чарлз Хэлоуэй внимательно рассмотрел собственную пустую ладонь. — Я глупец. Всю жизнь заглядывал вперед — что там последует? — вместо того чтобы видеть — что тут. Конечно, можно утешать себя тем, что все мужчины глупцы. И значит, тебе всю жизнь предстоит бороться с качкой, вычерпывать воду, лавировать, вязать узлы, накладывать пластырь, гладить щеки, целовать лбы, смеяться, плакать, кое-как выкручиваться вплоть до того дня, когда ты, оказавшись последним из глупцов, закричишь: «Помогите!» И будешь рад, если хоть один голос отзовется. Отчетливо вижу сейчас: кругом разбросаны в ночи селения, города и городишки, населенные глупцами. И вот идет на парах Луна-Парк, тряся все деревья подряд, с которых так и сыпятся дурни. Одинокие дурни, сказал бы я, люди, не надеющиеся услышать ответ на свой призыв о помощи — если вообще есть кому ответить. Сирые глупцы — вот урожай, на который рассчитывает улыбающийся Луна-Парк со своей молотилкой.
— Господи, — произнес Вилл. — Как все безнадежно!
— Да нет. Уже то, что нас тут волнует разница между осенью и летом, убеждает меня, что выход есть. Ты не обязан оставаться глупцом и не обязан быть дурным, порочным, злым — назови как хочешь. У нас не три, не четыре выбора, а больше. Я убедился в этом сегодня, там у табачной лавки. Да, я боюсь его, но я видел, что и он боится меня. Так что страх налицо с обеих сторон. Спрашивается, как нам это использовать?
— Как?
— Начнем сначала. Вспомним нашу историю. Захоти люди навсегда остаться дурными, они остались бы такими, согласны? Согласны. Мы остались в джунглях вместе с диким зверьем? Нет. В воде вместе с барракудами? Нет. Где-то мы простились с буйной лапищей гориллы. Где-то укоротили свои хищные клыки и принялись жевать травку. Наша философия уже не первое столетие питается не только кровью, но в такой же мере и сечкой. Мы стали числить себя на несколько ступеней выше обезьян, но до ангелов нам далеко. Чудесная идея, и опасаясь ее потерять, мы запечатлели ее на бумаге и воздвигли хранилища вроде этого. И знай себе ходим в них и жуем новый лакомый листик, силясь дознаться, с чего же все началось, когда мы сделали первый ход, когда решили измениться. Думается мне, однажды ночью сотни тысяч лет назад, у костра в пещере, когда один из этих космачей, проснувшись, поглядел над кучкой углей на свою женщину, своих детей, он вдруг представил себе их мертвыми, холодными, ушедшими навсегда. И у него потекли слезы. И он протянул в ночи руку к женщине, которой когда-то предстояло умереть, и к детям, которые должны были последовать за ней. И на другое утро он какое-то время обращался с ними чуточку лучше, потому что видел, что они, как и сам он, несут в себе семя ночи. Это семя ощущалось им, словно сгусток в крови, который делился, множился, приближая день, когда мрак поглотит все тело. Этот мужчина первым познал то, что мы знаем теперь: наш век краток, вечность велика. Из этого знания родились жалость и милосердие, и мы стали беречь других, готовясь к явившимся позже более сложным, более таинственным благам любви. Так что же мы такое, если подвести итог? Мы существа, которые знают — и знают слишком много. Отсюда еще один обременяющий нас выбор — смеяться или плакать. Ни то, ни другое не дано другим животным. Мы же способны и на то, и на другое, смотря по обстановке и по надобности. Почему-то мне кажется, что Луна-Парк следит — что именно мы делаем, и как, и почему, и приступает к нам, когда чувствует, что мы созрели.
Чарлз Хэлоуэй остановился, потому что мальчики глядели на него так пристально, что он невольно отвернулся, покраснев.
— Господи, мистер Хэлоуэй, — тихо воскликнул Джим. — Это же здорово. Продолжайте!
— Пап, — удивленно произнес Вилл. — Никогда не знал, что ты можешь так говорить.
— Слышали бы вы меня здесь поздними вечерами —