Когда мы с ней говорили, меня вдруг осенила мысль о том, что мы друг друга все еще любим. В этой любви не было ничего чувственного или романтического — все это ушло в прошлое, но нас сближало что-то более глубокое. (Когда я был моложе, мне не верилось, что может существовать нечто более глубокое.) Нам доставляло огромное удовольствие быть вместе, голоса друг друга действовали на нас умиротворяюще. А еще я был твердо уверен, что кроме Мэгги в мире нет никого, с кем бы я мог говорить о сыне, как мне того хотелось — в мельчайших подробностях: что он говорит мне по утрам, какой он умный, каким красивым он кажется мне в новой спортивной футболке. («Ты совершенно прав! Ему так идут темные тона!»)
Никто другой не смог бы слушать больше тридцати секунд эту чепуху — от нее кого угодно потянуло бы выброситься из окна. Мне подумалось о том, как же должно быть печально тем родителям, как много они теряют, когда их взаимная ненависть настолько сильна, что лишает их возможности вести такие чудесные разговоры об их детях.
— Ты сейчас с кем-нибудь встречаешься? — полюбопытствовал я.
— Нет, — ответила Мэгги, — мне никто не нравится.
— Ничего, найдешь еще себе кого-нибудь по нраву. Я тебя знаю.
— Я в этом не уверена, — Мэгги невесело улыбнулась. — Мне кто-то недавно сказал, что женщине моего возраста скорее грозит убийство от руки террориста, чем новый брак.
— Надо обладать особым тактом, чтобы говорить тебе такие вещи. Кто же это тебе такое заявил?
Мэгги назвала имя одной актрисы, чем-то смахивающей на утку, с которой она репетировала «Гедду Габлер»[8].
— У нас была читка пьесы, а в конце режиссер, парень, которого я знаю целую вечность, говорит: «Мэгги, ты как односолодовый виски».
— Ну?
— И знаешь, что она сказала?
— Что?
— Она сказала: «Это что, тот, который самый дешевый?»[9]
После непродолжительной паузы я заметил:
— Ты, Мэгги, играешь лучше ее, и она тебе этого никогда не простит.
— Ты всегда найдешь, чем меня утешить, — проговорила она, и в голосе ее что-то дрогнуло. У нее всегда глаза были на мокром месте.
В ту же туманную ночь или спустя два-три дня — никак не могу припомнить точно, когда это было, — около четырех часов утра раздался телефонный звонок. Он настолько органично вписался в мой сон (летний домик, мама готовит мне на кухне сэндвич с кетчупом — все из прошлой жизни), что я не сразу сумел проснуться. Но телефон продолжал настойчиво трезвонить, и я снял трубку. Звонила Ребекка Нг. Так странно было, что девочка такого возраста не спит глубокой ночью, и уж совершенно непонятно, почему она решила позвонить в такую рань.
— Ребекка, вообще-то в четыре утра у нормальных людей перезваниваться не принято, — попенял я ей.
— Извините, — произнесла она голосом, в котором не слышалось и намека на сожаление. — Я думала, у Джеси свой телефон.
— Да если б даже и был… — начал было я, но высказать молодой девушке все, что было на уме, язык не повернулся. Я, наверное, осекся так, будто меня паралич разбил.
Когда подростки просыпаются по утрам, обычно с ходу на них наскакивать не принято. Как правило, родители ждут, пока детки почистят зубы, сполоснут лицо, выйдут из спальни, сядут за стол и съедят свой омлет. А после этого уже можно предъявлять им претензии. Им, например, можно сказать:
— Какого черта мне сегодня ночью не дали нормально выспаться?
— Я ей приснился, — Джеси пытался приглушить восторг, прорывавшийся в его словах, но светился он так, будто сорвал большой банк в покер.
— Это она тебе сказала?
— Она ему об этом сказала.
— Кому?
— Своему другу.
— Ребекка сказала своему приятелю, что ты ей приснился?
— Да. (Голос у Джеси начинал звучать как в пьесе Гарольда Пинтера.)
— Господи.
— А что? — насторожился сын.
— Джеси, ты ведь знаешь, что значит, когда женщина говорит тебе, что видела тебя во сне?
— Что? — он сам знал ответ, но хотел услышать его от меня.
— Это значит, что ты ей нравишься. Это ее маленькая хитрость, так Ребекка хочет дать тебе понять, что думает о тебе. Что она действительно думает о тебе.
— Так оно и есть. Мне кажется, я ей нравлюсь.
— Я в этом не сомневаюсь.