Я все хорошо помню, хотя прошло много лет. Помню, как ехали из Петрозаводска автобусом, как шли лесной дорогой, поднимались на какую‑то гранитную гору, а когда вышли наверх, внизу увидели большущее озеро с единственной избушкой на берегу. У мостков стояла лодка.
Помнишь, как ты ключом, который нам дал в Петрозаводске твой знакомый учёный–охотовед, никак не мог отворить замок, потом наконец открыл скрипучую дверь… Как мы целый месяц жили одни на этом пустынном озере, ловили больших окуней на живца, а у тебя даже один раз клюнул угорь, и ты его испугался, подумал, что змея… Видишь, всё помню! Помню, как ты учил меня грести вёслами, как уходил за пять километров в деревню за продуктами, а меня оставлял «за хозяина».
Странно, что я так боялся тогда оставаться один. Теперь привык, не боюсь одиночества.
Помню, как бежал тебе навстречу, когда ты с тяжёлым рюкзаком и сумкой появлялся на склоне горы. Приносил мне пряники, ягоды, картошку, свежий хлеб. Как рассказывал на ночь многосерийные сказки.
А на рассвете мы снова уплывали ловить рыбу на нашей лодке. Помнишь остров, где мы разводили костёр, варили уху?
А ещё я помню, как к нам приехал твой бородатый охотовед, попросил перевезти его через озеро к дальнему лесному берегу. Как он рассказывал, что населению запрещено ловить красную рыбу — то, чем оно всегда питалось, и местные дети никогда не видят икры, сёмги, все это уходит в Москву и за границу.
Помню, как мы его высадили, как вы сверили часы, чтоб вечером забрать его обратно, и он скрылся в густом лесу. И как я тебя спрашивал: «Кто это запрещает ловить рыбу? И что мы будем делать, если нам попадётся сёмга?» Но сёмга нам не попалась. Зато мы наловили тогда целое ведро окуней и одну здоровенную щуку.
А к вечеру, к шести часам, подчалили к тому месту на берегу, и охотовед вышел из леса, а за ним вылетела чёрная туча комаров, вместе с которой он и сел в лодку. Вся его брезентовая одежда, все волосы, вся борода и лицо были в комарах. Лишь постепенно, пока мы плыли, они отстали.
Теперь я понимаю, что я тогда тебя очень любил, хотя и не осознавал этого. С тех пор мы ещё много с тобой ездили, но так хорошо уже не было никогда.
Вот о чём я думал и вспоминал, лёжа весь день на верхней полке.
Вечером эти самые попутчики позвали меня ужинать. И опять я ел их еду и презирал их. Лучше смерть, чем стать такими, как они — глупыми и толстыми свиньями.
Я уже вижу, как ты морщишься, читая это место, у тебя все люди хорошие, а если не очень хорошие, то их надо жалеть и так далее. Притворство всё это! Я знаю тех, кого ты ненавидишь.
Пока что эти «хорошие люди» жалели меня, называли Колей, рассказывали о своей дочке, которая развелась с мужем и воспитывает ребёнка. Тоска!
К счастью, они стали рано укладываться спать, а я походил по коридору вагона, постоял у окна, да там почти ничего не было видно, только моё отражение. И я подумал, что наступает, может быть, последняя ночь в моей жизни.
У многих в семнадцать лет есть друзья, даже своя девушка. У меня же — никого. Не с кем мысленно попрощаться, и никто не пожалеет обо мне, если что случится. Разве что ты. Мама вряд ли.
А вот сейчас я тебе расскажу всю правду про себя и маму.
В тот год, когда мы вернулись из Карелии, мать вдруг решила с тобой разойтись. Не знаю, как это объясняешь ты. Ты ни разу об этом со мной не говорил, а мать без конца твердит, что ты оказался прохиндеем, не тем, за кого она тебя считала, когда выходила замуж, что ты не хочешь зарабатывать, как настоящий мужчина, у которого должна быть машина, дача, пишешь никому не нужные сочинения. А она больная, ей нужно особое питание, санатории, она не должна таскаться каждый день на работу в своё музучилище.
Между прочим, мать на самом деле больная: ездит в Трускавец, ложится в клиники на обследования.
Хотя врачи ничего не находят, ест лекарства. Очень слабая и нервная.
Она мне рассказывала, что подала на развод, а ты даже не пришёл в суд. Что требовала разменять наши две комнаты и разделить вещи, а твои родители оставили ей всю квартиру, и мебель, и все, а сами переехали к тебе.