— Спит он, — сказала Феклуша. — Малый и так еле живой, будить не буду.
Дванов свесил с печки правую руку, и по ней была видна глубокая и редкая мера его дыхания.
Повитуха вернулась к Копенкину, и он сам дошел пешком до Феклуши.
— Буди гостя! — однозначно приказал Копенкин.
Феклуша подергала Дванова за руку. Тот быстро заговорил от сонного испуга и показался лицом.
— Едем, товарищ Дванов! — попросил Копенкин. — Тебя учительница велела доставить.
Дванов проснулся и вспомнил:
— Нет, я отсюда никуда не поеду. Уезжай обратно.
— Дело твое, — сказал Копенкин. — Раз ты жив, то это отлично.
Назад Копенкин ехал до самой темноты, но зато по более ближней дороге. Уже ночью он заметил мельницу и освещенные окна школы.
Петр-сторож и Мрачинский играли в шашки в комнате Сони, а сама учительница сидела в кухне у стола и горевала головой на ладони.
— Он не хочет ехать, — доложил Копенкин. — У бабы-бобылки на печке лежит.
— Ну и пусть лежит, — отреклась от Дванова Соня. — Он все думает, что я девочка, а я тоже чувствую отчего-то печаль.
Копенкин пошел к лошадям. Члены его отряда еще не вернулись от жен, а Мрачинский и Никита жили без дела, наевшись народных харчей.
«Так мы все деревни в войну проедим, — заключил про себя Копенкин. — Никакой тыловой базы не останется: разве доедешь тогда до Розы Люксембург».
Мрачинский и Никита суетились без пользы на дворе, показывая Копенкину свою готовность к любому усердию. Мрачинский находился на старом навозе и утрамбовывал его ногами.
— Ступайте в горницу, — сказал им Копенкин, медленно размышляя. — А завтра я вас обоих на волю отпущу. Чего я буду таскать за собой расстроенных людей? Какие вы враги — вы нахлебники! Вы теперь знаете, что я — есть, и все.
* * *
Дванов в то затянувшееся для его жизни время сидел в уюте жилища и следил, как его хозяйка вешала белье на линии бечевок у печки. Коний жир горел в черепушке языками ада из уездных картин; по улице шли деревенские люди в брошенные места окрестностей. Гражданская война лежала там осколками народного достояния — мертвыми лошадьми, повозками, зипунами бандитов и подушками. Подушки заменяли бандитам седла; оттого в бандитских отрядах была команда: по перинам! Отвечая этому, красноармейские командиры кричали на лету коней, мчавшихся вслед бандам:
— Даешь подушки бабам!
Поселок Средние Болтаи по ночам выходил на лога и перелески и бродил по следам минувших сражений, ища хозяйственных вещей. Многим перепадало кое-что: этот промысел разборки гражданской войны существовал не убыточно. Напрасно висели приказы военкомата о возвращении найденного воинского снаряжения: орудия войны разымались по деталям и превращались в механизмы мирных занятий — к пулемету с водяным охлаждением пристраивался чугун, и получалась самогонная система, походные кухни вмазывались в деревенские бани, некоторые части трехдюймовок шли шерстобитам, а из замков пушек делали палбрицы для мельничных поставов.
Дванов видел на одном дворе женскую рубашку, сшитую из английского флага. Эта рубашка сохла на русском ветру и уже имела прорвы и следы от носки ее женщиной.
Хозяйка Фекла Степановна кончила работу.
— Чтой-то ты такой задумчивый, парень? — спросила она. — Есть хочешь или скучно тебе?
— Так, — сказал Дванов. — У тебя в хате тихо, и я отдыхаю.
— Отдохни. Тебе спешить некуда, ты еще молодой — жизнь тебе останется…
Фекла Степановна зазевала, закрывая рот большой работящей рукой:
— А я… век свой прожила. Мужика у меня убили на царской войне, жить нечем, и сну будешь рада.
Фекла Степановна разделась при Дванове, зная, что она никому не нужная.
— Потуши огонь, — сказала босая Фекла Степановна, — а то завтра встать не с чем будет.
Дванов дунул в черепок. Фекла Степановна залезла на печку.
— И ты тогда полезай сюда… Теперь не такое время — на срамоту мою сам не поглядишь.
Дванов знал, что, не будь этого человека в хате, он бы сразу убежал отсюда вновь к Соне либо искать поскорее социализм вдалеке. Фекла Степановна защитила Дванова тем, то приучила его к своей простоте женщины, точно она была сестрой скончавшейся матери Дванова, которой он не помнил и не мог любить.