Тут-то и есть главная загвоздка: убей всех буржуев и разную «остатнюю сволочь», объединись все пролетарии, товарищи, босота — и наступит коммунизм. Об этом на протяжении книги размышляют все без исключения герои. Это что-то сияющее и прекрасное, «новое небо и новая земля», где сердце обретает желаемое и не тоскует. Самое глубинное всплывает во снах Копенкина: хоронят Розу, а это и не Роза вовсе, а его мать. Мать — его прошлое, его природные корни, самая близкая причина его самого. И на сыне, как всегда у Платонова, лежит вина за ее смерть и долг искупить эту вину. Роза — как бы богоматерь, богоматерия, начаток будущего искупления, претворения смертной плоти в нетленную, превращения разделенности, «неродственности» мира в вечное братство. Для чего же еще к ее гробу длится путешествие души в Копенкине?
Но как ни пытается эта душа поверить в уже готовый источник спасения — в последнем, самом честном усилии она его не находит: «Постепенно в его сознании происходил слабый свет сомнения и жалости к себе. Он обратился памятью к Розе Люксембург, но увидел только покойную исхудалую женщину в гробу, похожую на измученную роженицу». Роза — мертва, она лишь женщина, и ее тоже надо спасти из могилы. Прежде чем черпать в Граале живую кровь преображения, его, оказывается, надо создать самим. Но как самим, таким жалким, темным? Как самих себя поднять за волосы?
А Копенкин с Двановым все едут по равнине к дальнему горизонту своей мечты, который встает «как конец миру», «где небо касается земли, а человек человека». По пути — деревня Ханские Дворики, где уполномоченный переименовал себя в Федора Достоевского, а за ним и весь актив взял себе имена исторических знаменитостей. Сколько веков пропадали они «в безмолвном большинстве», в невнятной для памяти и истории массе, сколько боли и ущемленности накопилось у этих бедных детей жизни, лишь глядевших через забор на блестящие игрушки других, нарядных и счастливых! И вот совсем как дети волшебным «понарошку», произвели они себя в Колумбов и Францев Мерингов, в тех избранных «ученых», которых человечество выделило и уберегло от смерти в культуре. А в коммуне «Дружба бедняка», куда после Ханских Двориков попадают путешественники, все члены ее правления занимают должности и носят длинные и ответственные названия. Та же трогательная и жалкая, детская компенсация прежней своей униженности: никто не пашет и не сеет, чтобы от высокой должности не отрываться.
С «Федора Достоевского» разворачивается в романе парад типов революционного времени. Вот попадают наши путешественники в «Революционный заповедник товарища Пашинцева имени всемирного коммунизма». Пашинцев — безумец идеи сохранения «революции в нетронутой геройской категории». Он в средневековых доспехах сидит на бомбах в погребе, устрашая ими всякое возможное нападение врагов и властей, наводящих будничный порядок. Яростный наскок на будущее, безумная попытка волевым усилием и горением нетерпеливого сердца преобразить людей и мир захлебнулась. Пашинцев декретирует губернской босоте вечное воскресенье пролетарского счастья: пятый год идет даровое разбазаривание бывшего помещичьего имения. Объективная действительность с ее необходимыми законами вызывающе выносится за скобки — на то и заповедник.
Права этой неотменимой действительности хранит и выражает целый пласт персонажей, проходящих фоном в этом романе о неистовых преобразователях. Их голос звучит в протесте против дотла разоряющих народ крайностей продразверстки, против декретивных увлечений собственных и наезжающих активистов. Крестьянин из Ханских Двориков так убедительно развернул нелепость уравнительного дележа скота, все его плачевные последствия для благосостояния деревни, что «народ окаменел от такого здравого смысла». А кузнец Сотых, своего рода трезвый народный аналитик, так припечатал главу чевенгурцев: «Ишь ты, человек какой… хочется ему коммунизма — и шабаш: весь народ за одного себя считает!»
В слове платоновских героев, впервые выходящих к мысли и ее выражению, царит детское, обновляющее косноязычие. Тут нет места речи гладкой, выученной, автоматизированной, оглядывающейся на долгую культурную традицию. Но в этом случае для читателя есть опасность поверхностного смакования такого стихийного, новорожденного слова. Ошарашась впечатлением от терпкой, низовой речи персонажей, читатель часто пропускает ее глубину. А между тем в их уста Платонов влагает свои самые смелые мысли. Удивительный стиль писателя при всей его тонкой эмоциональности особо аналитичен. Автор не озабочен объективным переносом природы или человека как они есть. У него мысль о мире, мысль, мучающаяся чувством, формирует сам окружающий мир. Эта мысль рождается на глазах через рождение слова. У Платонова поразительная способность думать в самой фразе словами, их сочетаниями и столкновениями. Мысль идет наикратчайшим путем, ярко и точно, как вспышкой молнии, сваривая любые слова, самые нужные, не обращая при этом внимания на необходимые логико-грамматические швы. Однако вернемся к главным героям «Чевенгура».