— Ты, Яков Титыч, зря таракана полюбил, — сказал Чепурный. — Оттого ты и заболел. Если б ты жил в границе людей, на тебя бы от них социальные условия коммунизма действовали, а один ты, ясно, занемог: вся микробная гада на тебя бросилась, а то бы — на всех, и тебе досталось мало…
— Почему, товарищ Чепурный, нельзя таракана любить? — неуверенно спросил Дванов. — Может быть, можно. Может быть, кто не хочет иметь таракана, тот и товарища себе никогда не захочет.
Чепурный сразу и глубоко задумался — в это время у него словно приостанавливались все чувства, и он еще более ничего не понимал.
— Тогда пускай, пожалуйста, привлекает таракана, — сказал он, чтобы положиться на Дванова. — Таракан его тоже живет себе в Чевенгуре, — с утешением закончил Чепурный.
У Якова Титыча настолько сильно натянулась какая-то перепонка в желудке, что он от ужаса, что та перепонка лопнет, заранее застонал, но перепонка ослабела обратно. Яков Титыч вздохнул, жалея свое тело и тех людей, которые находились вокруг него, он видел, что сейчас, когда ему так скучно и больно, его туловище лежит одиноким на полу и люди стоят близ него — каждый со своим туловищем, и никто не знает, куда направить свое тело во время горя Якова Титыча; Чепурный чувствовал стыд больше других, он уже привык понимать, что в Чевенгуре имущество потеряло стоимость, пролетариат прочно соединен, но туловища живут отдельно — и беспомощно поражаются мучением, в этом месте люди нисколько не соединены, поэтому-то и Копенкин и Гопнер не могли заметить коммунизма — он не стал еще промежуточным веществом между туловищами пролетариев. И здесь Чепурный тоже вздохнул: хоть бы Дванов помог, а то прибыл в Чевенгур и молчит; или же сам пролетариат скорей входил бы в полную силу, поскольку ему не на кого теперь надеяться.
На дворе совсем погасло, ночь начала углубляться. Яков Титыч ожидал, что вот-вот все уйдут от него на ночлег и он один останется томиться.
Но Дванов не мог уйти от этого худого, занемогшего старика; он хотел лечь с ним рядом и лежать всю ночь, всю болезнь, как лежал некогда с отцом в своем детстве; но он не лег, он чувствовал стеснение и понимал, как бы ему было стыдно, если бы к нему самому кто-нибудь прилег, чтобы разделить болезнь и одинокую ночь. Чем больше Дванов думал, как поступить, тем незаметнее забывал свое желание остаться у Якова Титыча на ночь, точно ум поглощал чувствующую жизнь Дванова.
— Ты, Яков Титыч, живешь не организационно, — придумал причину болезни Чепурный.
— Чего ты там брешешь? — обиделся Яков Титыч. — Организуй меня за туловище, раз так. Ты тут одни дома с мебелью тронул, а туловище как было, так и мучается… Иди отдыхать, скоро роса закапает.
— Я ей, будь она проклята, капну! — угрюмо сказал Гопнер и вышел на двор. Он полез на крышу осматривать дырья, через которые проникала роса и остужала больного Якова Титыча.
Дванов тоже забрался на кровлю и держался за трубу; уже луна блестела холодом, влажные крыши светились безлюдной росой, а в степи было уныло и жутко — тому, кто там остался сейчас один. Гопнер разыскал в чулане молоток, принес из кузницы кровельные ножницы, два листа старого железа и начал чинить крышу. Дванов внизу резал железо, выпрямлял гвозди и подавал этот матерьял наверх, а Гопнер сидел на крыше и стучал на весь Чевенгур; это было в первый раз при коммунизме, чтобы в Чевенгуре застучал молоток и, вдобавок к солнцу, начал трудиться человек. Чепурный, ушедший послушать в степь, не едет ли Прокофий, быстро возвратился на звук молотка; другие чевенгурцы так же не вытерпели и пришли удивленно поглядеть, как человек вдруг работает и к чему.
— Не бойтесь, пожалуйста, — сказал всем Чепурный. — Он не для пользы и богатства застучал, ему нечего Якову Титычу подарить, он и начал крышу над его головой латать, это пускай!
— Пускай, — ответили многие и простояли до полуночи, пока Гопнер не слез с крыши и не сказал: «Теперь не просочится». И все прочие с удовлетворением вздохнули, оттого что теперь на Якова Титыча ничто не просочится и ему можно спокойно болеть: чевенгурцы сразу почувствовали к Якову Титычу скупое отношение, поскольку пришлось латать целую крышу, чтобы он остался цел.