Юрий Сергеевич Юрский исполнял в это время должность заведующего театральным отделом Управления культуры Ленинграда. Товстоногов был для него человеком иного поколения (отец был старше его на тринадцать лет) и несколько иных эстетических позиций. Юрского настораживали повышенная экспрессия и бьющая через край режиссерская изобретательность, смущало обилие технических новинок, заслонявших иногда актера. (Отчасти так это и было — только позднее, уже в БДТ, Георгий Александрович обрел великолепную классическую умеренность в распределении сил.) При этом отец всегда говорил (цитирую домашние вечерние разговоры с мамой в моем присутствии): «Но талант… талант какой-то… неостановимый!»
В один из трудных моментов жизни Георгий Александрович пришел в кабинет отца на площади Искусств. Поговорили. Содержания разговора я не знаю, но знаю финал встречи. Отец на официальном бланке Управления написал записку и попросил свою секретаршу поставить печать. Текст был такой:
«Податель сего — режиссер Товстоногов Георгий Александрович действительно является ОЧЕНЬ ТАЛАНТЛИВЫМ ЧЕЛОВЕКОМ, что подписью и печатью удостоверяется. Зав. отд. театров Упр. Культ. Ленгорисполкома засл. арт. РСФСР Ю. С. Юрский».
Очень в стиле отца. Он всегда любил нарушать границу между естественно-человеческим и чиновничье-официозным.
А секретаршей отца, которая ставила печать, была, кстати заметим, молодая театроведка… Дина Шварц, будущий «министр иностранных дел» товстоноговского государства.
Но вернемся к сюжету. После смерти отца материальное положение наше с мамой оказалось много ниже среднего. Реально встал вопрос, что мне надо бы начать работать. У меня было актерское имя на уровне университетской самодеятельности и довольно заметных проб на первых курсах театрального института. Кое-что из наших спектаклей показывали даже по телевидению. В те времена это была редкая честь и ввиду единственности программы замечалось всеми. Однако для поступления в профессиональный театр это еще не козыри. К тому же для зачисления на работу обязательно требовалось законченное специальное образование. А я окончил только второй курс.
Похороны отца были десятого июля. Двенадцатого позвонила Дина Шварц и сказала: сезон в БДТ закрывается через пять дней. В последний день, семнадцатого, Георгий Александрович собирает худсовет. Если я буду готов к показу, худсовет может посмотреть меня.
Может быть, меня и приняли бы в театр «по блату» — отношения с отцом, жалость к сироте, Дина в худсовете. Могли бы принять «по блату», если бы… если бы в БДТ того периода существовал блат. Но его не было. Снова подтверждаю: ничто не могло повлиять на решения Г. А., кроме творческих интересов театра. Ни родственные, ни дружеские отношения, ни интимные связи, ни призывы совершить что-то во имя доброты и милости, ни звонки влиятельных людей. Ничто!
Гога стоял, как скала. «Меня не поймут в коллективе», — говорил он просящим «сверху». «Театр не собес! Мы не можем заниматься благотворительностью»,говорил он просящим «снизу». Прием в театр, назначение на роль — определялись только художественной целесообразностью, так, как он ее понимал. Немало людей имели основание жаловаться на жестокость Гоги. Да, порой его решения бывали жестоки. И последствия бывали драматичны, если не трагичны. Но так Гога строил мощный, без изъянов механизм ГЛАВНОГО ТЕАТРА СВОЕЙ ЖИЗНИ. Он готовил его на взлет, и взлет был уже близок.
Худсовет собрался в полном составе. Такие знакомые лица! Впервые я вижу их так близко, не из зрительного зала. Впервые я вижу их без грима. Оказывается, они старше, чем я думал. Я смотрю на них через полуоткрытую дверь репетиционного зала. Мои кумиры — Полицеймако, Копелян, Казико, Корн, Стржельчик, Рыжухин, Ольхина… сам Товстоногов. Они говорят о важных делах своего замечательного театра. Они шутят, смеются. Потом становятся серьезными. Я слышу голоса, но не разбираю слов. Я очень волнуюсь. Однако страха нет.
Я повзрослел и укрепился духом за эту страшную поминальную неделю. Вчера был девятый день со дня смерти отца. Семь дней прошло с похорон. При всем нашем горе, при всей подлинной трагедии моей мамы, при тысяче формальных и ритуальных забот творчески я не был подавлен. Странно, но это так — я был освобожден. Многое мелочное, тщеславное отодвинулось, отпустило мою душу. Жизнь переломилась смертью, изменились масштабы. Это был последний, щедрый подарок отца.