– Что ж… спасибо. Спасибо большое, – говорю я.
– Пустяки. Да, и будьте осторожны: Морис Тристам, актер – вы в курсе? – он тоже за вашим столиком. Женат, но жене то и дело изменяет. Постоянно.
Я киваю и отхожу от нее, иду в зал, мимо фоторепортеров (один из них нехотя поднимает камеру и делает снимок, на тот случай, если я вдруг окажусь какой-нибудь значительной персоной, о которой они пока не знают), и пробираюсь, натыкаясь на чьи-то коленки и лодыжки, на свое место: 3-й ряд, середина, кресло 125. Место сбоку пустует, и я замечаю улыбку на лице мужчины в соседнем ряду. Пока меркнет свет в зале, я непроизвольно киваю. Звучит увертюра.
И я уплываю куда-то.
Я думаю.
Думаю о нескончаемой череде ночей, проведенных на замызганном тюфяке на полу, когда я лежала, уставившись в окно на оголенные ветки, а дождь все шел, шел и шел, и ветки чернели от дождя. Это был штат Мэн, где небо всегда серо-стального цвета, столбик термометра будто прилипает к нулевой отметке, и если не дождь, то снег, а из щелей в стене лезет сырая пакля. В доме то слишком людно, то ни души, а еды то нет вовсе, то целая гора – мешки с картофельными чипсами, банки с куриным супом, мороженое в бумажных стаканчиках. У меня дико болел зуб, который кто-то выдернул, просто привязав один конец шелковой нитки к зубу, а другой – к ручке двери, а затем эту дверь захлопнув. Мне было шесть лет, и мы проводили важную «политическую» акцию. Мы отвергали общество, мы отвергали семью моей матери, и семью мужа моей матери, и все, чем должна была стать моя мать. Мы отвергали фальшивые ценности и язвы капитализма (хотя мы не отказывались от тех крохотных сумм денег, которые у нас иногда появлялись), и мы все бежали, бежали, бежали, хотя убежали в конечном счете только от чистого постельного белья, продезинфицированного туалета и свежих апельсинов зимой.
Но мама никогда не понимала этого. Даже после того, как она согласилась на «реформы» и мы переехали в Лоренсвилл, где пытались жить «как все».
Спектакль окончен.
Я сижу.
Публика давно бодро вскочила на ноги, разлито шампанское, на толпу опустилось облако воздушных шаров, а я все сижу в зале. Ряд 3-й, кресло 125. Толпа колышется, опадает и ручейком утекает на банкет. Билетеры снуют по рядам, подбирая брошенные программки.
– С вами все в порядке, мисс? Сейчас начнется банкет. Сегодня омары. Вы же не хотите это пропустить?
– Спасибо, – говорю я, но остаюсь сидеть, думая о моей чумазой, голой кукле Барби со спутанными волосами, которую я таскала с собой повсюду и как-то раз ужасно разрыдалась, когда соседский пес попытался вырвать ее из рук. «Ну надо же – будто маленькая принцесса», – говорили люди, когда подобрали меня в застиранной цветастой юбчонке, и я зарыдала еще громче, слезы ручьем текли у меня по лицу.
Но даже тогда я не могла поверить, что у меня никогда не будет живого пони.
Я поднимаю глаза и смотрю, ничуть не удивляясь, как прекрасный мальчик из моих грез идет по проходу, останавливается передо мной, улыбается и садится рядом.
– Воспоминания – это всего лишь иное настоящее, – говорит он.
Мы смотрим на пустую сцену.
С площадки лестницы над рестораном на полуэтаже Линкольн-центра мы видим, как официанты подают гостям паштет из гусиной печенки с ломтиками манго. Возможно, это лишь игра воображения, но мне определенно показалось, что в зале воцарилась тишина и все разом повернулись в нашу сторону в тот момент, когда мой спутник взял меня за руку и мы медленно направились вниз по лестнице и через весь зал к моему столику. Фотограф Патрис примостился рядом с Невилом Маусом, австралийским медиа-магнатом из новых, который когда-то приглашал меня на работу, но затем – после того как я отказалась от встречи «чтобы поближе узнать друг друга», – решил, что связываться со мной не стоит. Мой спутник, пододвигая мне стул, шепчет:
– Вижу, твой столик не лучше моего, – и подмигивает.
Я слышу, как Патрис тихо спрашивает у Невила:
– А это кто такая?
Невил – он взвинчен и напряжен – неуклюже поднимается и говорит:
– Простите, но, насколько я знаю, это место предназначено для принцессы Сесилии Люксенштейнской.