Как и любое из великих открытий — от изобретения колеса до формулы Е=МС>2, оно тоже одновременно было и неожиданным и неизбежным, ошеломляюще логичным и немного неправдоподобным.
Его можно легко уместить в одной короткой строке: я никогда не умру, — несравненно больше усилий нужно, чтобы уместить его в сердце.
«Я никогда не умру, — думал я, поднимаясь на холм. — Семьсот лет назад я был Вилардом, через семьсот буду Ноаном, я никогда…» — повторял в исполинской тени собора Виларда. И я это, разумеется, был не я, Митя Пенкин, а и Александр Доброхотов, и Виктор Лидин, которые, должно быть, заснули, не раздеваясь, в номере, пахнущем табаком и кофе, с раскиданными по столу тремя так долго мучившими нас листами пергамента. И конечно, не только они.
В отеле было освещено лишь несколько окон, с высоты холма он походил на большой уставший фонарь, который отдыхает перед новым увлекательным путешествием…
Дмитрию Пенкину — двадцать восемь.
Когда познакомили нас в архитектурно-реставрационных мастерских Таллина, его лицо показалось мне асимметрично потешным. Я подумал, виновато освещение: неяркая пыльная люстра лениво побарывала ранние зимние сумерки, снежно затемнявшие окна, похожие на бойницы. Но дело было не в освещении. И само лицо Пенкина не заключало в себе ровно ничего неправильного. Напротив, в нем даже была наивная соразмерность. Нежно округлые щеки, удивленно наморщенный лоб, оттопыренные уши с милыми розовыми мочками. Оно показалось бы, пожалуй, инфантильным, если бы из двух узеньких щелочек не поглядывал на мир понимающе хитро не по возрасту умный мальчишка. Асимметричным же делали его губы: то и дело Митя их морщил, удерживаясь от улыбки. Это удавалось ему с явственным усилием — рот потешно съезжал набок, и выходило, будто он засунул за щеку увесистую, неспешно тающую конфету. Почему-то не разрешал он себе улыбаться.
За мутными от табачного дыма окнами кафе падал сырой и тяжелый, распаренный дыханием моря снег. Митя Пенкин рассказывал мне о том, что после долгих обсуждений в творческих и административных инстанциях план реставрации старого города сегодня в основных чертах одобрен и, может быть, этим летом начнутся работы.
Мы уже недели три шатались по Таллину; я собирался о нем писать, а Митя показывал и открывал. Когда нас познакомили в местных архитектурных мастерских, меня удивила радостная охотность, с которой он согласился сопровождать литератора. Через несколько дней, зябко поеживаясь, с мокрым от волнения лицом, он попросил меня «полистать перед сном одну вещицу», и я понял, в чем дело.
«Вещицу» его я «листал» не раз, и мы о ней уже не раз говорили. Вернее, о том, почему он ее написал.
Бывало, что наши беседы надолго замедлялись отвлеченно-философическими отступлениями. Сама логика темы вела нас от холодновато академических обсуждений различных аспектов современности к насыщенным волнением сердца и игрой воображения размышлениям о могуществе внутреннего мира человека.
Однажды, например, нетерпеливо постукивая кофейной чашечкой об уже надтреснутое блюдце, Митя горячо меня убеждал, что наступит же время, когда улыбка будет обладать такой же реальной оживотворяющей силой, как нарождающееся в космосе солнце.
Я слушал, улыбаясь, и восстанавливал в памяти полузабытые строки из старой, написанной три четверти века назад книги талантливого французского психолога Т. Рибо. Исследуя подробно отрицательные эмоции, он бегло, буквально мимоходом, замечает: до сих пор не изучены с той же обстоятельностью «состояния удовольствия», а они, надо надеяться, обладают неизвестными еще могущественными возможностями. Мысль эта высказана, повторяю, на исходе XIX века трезво и глубоко мыслящим ученым, чей авторитет и по сегодня неоспорим.
— …как нарождающееся в космосе солнце, — повторил Митя. И, очевидно раздосадованный моим молчанием, не удержался от дерзости: — Не банально бездумная, вроде вот этой, что сейчас на вашем лице, а насыщенная полнотой… — он осторожно потряс в воздухе ладонями, будто играя большущим, готовым вот-вот лопнуть шаром, — полнотой ликующего бытия. — И тотчас же съежился, поник виновато, явственно застыдившись этого комичного в вечернем кафе «ликующего бытия».