Рассказ этот более, нежели какой-нибудь другой из рассказов Марка Вовчка, можно заподозрить в идеализации: мы так привыкли смотреть на крестьянина как на существо грубое, недоступное тонким ощущениям любви, нежности, совестливости и т. п. Но едва ли мы можем вполне доверять нашим наблюдениям на этот счет; чувства простолюдина немногоречивы вообще, а мы так привыкли к красноречию, что легко можем не заметить самого сильного чувства, если оно не украшено риторикой. Притом же простолюдин перед нами постарается затаить даже и то немногое, что перед своим братом он бы и мог высказать. Судить нам о нежных чувствах крестьян по их поведению перед нами – будет столько же основательно, как судить о кротости и сострадательности воинов по их действиям во время сражения. Мы, [к несчастию], должны признать справедливость наблюдения, – давно, впрочем, сделавшегося общим местом, – что [мундир и] сюртук не внушают особенного доверия крестьянам.
Но, сколько можно судить по некоторым частным случаям и по отрицательным признакам, мы готовы утверждать, что такого рода нежные, деликатные натуры существуют и в простом классе, по крайней мере в той же мере, как в других сословиях. Надо заметить, что подобные натуры вообще встречаются реже, чем нам кажется. Мы часто восхищаемся нежною прелестью девицы, плачущей о смерти собачки и приходящей в восторг от искусства какого-нибудь художника, вроде павловского Штраусса. Но ведь не в этом состоит истинная нежность и деликатность души. Не в бесплодных сожалениях и восторгах надо искать ее, а в действительной чуткости души к страданиям и радостям других. Прежде чем рассудок успеет определить образ поведения, требуемый в известном случае, человек деликатный, по первому внушению сердца, уже старается расположить свои действия так, чтобы они принесли как можно более добра и удовольствия для других или по крайней мере чтобы никому не причинили неприятностей. Сущность деликатного характера состоит в том, что ему в тысячу раз легче самому перенести какое-нибудь неудобство, даже несчастие, нежели заставлять других переносить его. Если он потеряет вашу вещь, он продаст последнее, останется без гроша сам, но во что бы то ни стало постарается вознаградить вас за потерю. Если он дал вам денег взаймы и видит, что вы нуждаетесь, он сам будет переносить нужду, но не спросит своего долга. Если он сам занял, он не успокоится, пока не расквитается с вами. Главная его мысль, главная забота – о том, чтобы не стеснить кого-нибудь, не быть кому-нибудь в тягость. И точно, может быть, такой человек не доставит вам особенного удовольствия (и даже наверное не доставит, если вы его к тому не вызовете), но зато и никакой неприятности он вам не сделает. Он постоянно и чутко смотрит, не помешал ли он вам, не скучно ли вам с ним, не стесняетесь ли вы его присутствием или обращением с вами и т. п. В нормальном своем положении, то есть в соединении с энергией характера и с правильно развитым сознанием своего достоинства, такая деликатность составляет одно из высших достоинств человека. В ней соединяются тогда и честность, и справедливость, и деятельное участие в судьбе ближнего… Но, вследствие ложного направления воспитания, [и вообще извращенного общественного устройства,] врожденная деликатность нежных натур большею частью принимает неправильное развитие. Известно, что у нас в воспитании господствует начало [слепого] авторитета, способное убить деятельную силу в самых энергических и гордых натурах. Но если те еще способны к борьбе и нередко выбиваются из-под нравственного гнета, налагаемого на них, то натуры нежные и тонкие всегда склоняются под этим гнетом и очень редко в состоянии бывают подняться. Они обыкновенно бывают богато одарены от природы: чуткая восприимчивость очень рано обогащает их множеством разнообразных наблюдений и, таким образом, облегчает им широкое развитие рассудка и воображения и дает пищу для сердечных стремлений. Но ничего нет легче, как забить такие натуры: для них упрек хуже, чем строгое наказание для другого, насмешка тяжеле, чем для другого брань; неудачная и строго осужденная попытка повергает их в уныние и заставляет опустить руки. Им можно с детства натвердить, что они глупы, – и они не станут рассуждать при других. И не то, чтоб они поверили в свою глупость, нет: они убеждены в глубине души, что они умнее многих, даже, может быть, всех окружающих, но природная деликатность не позволяет им высказывать при других суждений, которые могут показаться и кажутся глупыми. «Что же за охота людям слушать то, что им представляется глупым», – думают они и хранят свои мысли при себе. Позже, вышедши на практическую деятельность, волей-неволей показавши себя, попавши в другой круг, в котором замечают уже не пренебрежение, а уважение к себе, они все-таки не могут освободиться из-под влияния прежних впечатлений и остаются молчаливы, скромны и переносливы гораздо более, чем бы им следовало. Рассудок заставляет их знать себе цену, но он редко бывает в силах победить их закоренелое недоверие к себе, во многих случаях превращающееся в чистое малодушие. У них нет предприимчивости, потому что они постоянно опасаются взяться за что-нибудь выше своих сил; они сторонятся от управления всяким делом, боясь, чтобы своим влиянием не стеснить других; они не хотят даже правильно оценить результатов своей деятельности, из опасения поставить себя слишком высоко и заслонить чью-нибудь чужую заслугу. Таким образом, они постоянно в борьбе и противоречии с собственным рассудком, вечно недовольны собой, вечно страдают от самоосуждения и нередко действительно отказываются от роли, в которой могли бы быть полезнее всякого другого. Нужно уже слишком сильно возбудить в них страсть к чему-нибудь, чтобы вызвать их на энергическую, рискованную деятельность, в которой нужно доставлять не только удовольствия, но и неприятности другим и идти наперекор многому. И надо прибавить, однако, что и самая страстность у подобных людей принимает обыкновенно оттенок некоторой робости: далекая от порывистости, страсть имеет у них хронический, продолжительный, но тихий, сдержанный характер. Для дела это бывает даже хорошо, но для них и тут мало радости: они все боятся компрометировать и себя и свое дело, и сделаться смешными, сожалеют о недостатке энергии в себе, сокрушаются о своей апатичности и т. п. Спокойное рассуждение доказывает им, что у них и энергия есть, и страстности достаточно, и что апатия далека от них; но – спокойный рассудок гораздо менее имеет на них влияния, нежели они сами думают. Недоверие к себе, проникшее в их натуру, заставляет их не доверять и рассудку, а чуткая, болезненная восприимчивость берет свое. Таким образом, неблагоприятные обстоятельства могут весьма несчастно направить врожденную нежность и деликатность души: они могут лишить ее энергии и привести к отчаянию в самом себе. Обратимся же теперь к крестьянскому миру: кто не согласится, что там разве в виде редкого исключения могут встретиться обстоятельства, которые бы лелеяли правильное и полное развитие нежной, доброй натуры! Напротив, вся обстановка жизни там ведет к тому, чтобы натура твердая огрубела и ожесточилась, а слабая, нежная – запугалась, сжалась и пропала в покорном отчаянии. Так зачастую и бывает, и вот где, нам кажется, можно найти объяснение двух противоположных мнений о русском народе, одного – что он зверь дикий, а другого – что он [скотина] безгласная. И к тому и к другому может приближаться не один русский мужик, а всякий человек, какого бы то ни было сословия и народа. Полный гармонии чувств, так называемых в психологии – симпатических и эгоистических, то есть полного и неразрывного слияния самопожертвования с самосохранением, мы еще не достигли в человеческих обществах. Поэтому везде встречаются два разряда натур: одни с преобладанием эгоизма, стремящегося наложить свое влияние на других, а другие с избытком преданности, побуждающим отрекаться от своих интересов в пользу других. При несчастном развитии натуры первого рода делаются враждебными всему, что