– Плюнь.
– Нет, братка, знаю. Теперь скоро.
– Не курил бы.
– Не могу. Ограничиваю себя, а не могу.
Смял сигарету. Красивый он, когда думает. Не то что я с моей варяжской мордой. И дурища же эта проклятая баба, его бывшая жена. Ах, мотылек серебристый! Ах, сю-сю! Ах, знаменитый Иванский с гомерическими ляжками! Ах, Кафка! Ах, сцена! А сама ни в сцене, ни в Кафке ни в зуб ногой. Как скажет, так с поля ветер, а из… дым. Гордилась бы, что хоть один человек в семье умный. Я на ее месте туфель такого человека целовал бы, как папы римского. Да она, я слыхал, и хотела вернуться, только он не пожелал.
– Потом звонок, – продолжал Марьян. – Молодой интеллигентный голос (теперь все интеллигентные): «Продайте». – «Не продается. Это собственность музея в Руцке, а не моя». И еще подобный звонок, другим голосом. А потом чуть не каждую ночь: «Продайте, продайте, продайте».
– Ты что, не знаешь, как телефонных хулиганов ловить?
– Пробовал. Звонили из автоматов в разных концах города. «Продайте! Продайте!»
– Набери единицу и положи трубку. Никакой гад не дозвонится.
– Не могу. Каждую ночь ожидаю звонка.
– Что такое?
– У Юльки рак.
Юлька – его бывшая жена. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Я молчал. Куда-то отступили недобрые мысли о ней. Перед этим все равны. Мне стало стыдно.
– Она об этом еще не знала, когда хотела вернуться. Лежит теперь в Гомеле. Деньги тайком посылаю. Медсестра сообщает мне обо всем. Звонит. Говорит: после операции легче. А я не верю. Думаю каждую ночь: вот раздастся звонок. И все кажется, что я об этом знал и оттолкнул. Вернуть бы сейчас. Да нет, не простит.
Бог ты мой, он еще и слово «прощенье» помнит, святой осел! И весь напряжен, и весь встревожен – черт бы тебя, собачьего сына, любил.
– Ну, об этом хватит. Возвращаться ей к человеку, который сам отправляется в путь, незачем. Только бы выздоровела. – Лицо его вдруг стало решительным. – И сожалеть о том, что не сбылось, не стоит. Но звонка ожидаю. А вместо него – каждую ночь – они. Знаешь, тревожно мне.
Милый ты мой, я это увидел, как только ты вошел. И то, что плохо. И то, что ты похож на единственную барочную скульптуру в моей квартире: на «Скорбящего», который над твоей головой. Страшные глаза. И этот венец. Как я не замечал прежде?! Завтра же выселю святого в другую комнату.
– И… боюсь, Антось. Ты знаешь, я никогда не был трусом. Вместе бывали в разных переделках.
– Знаю.
– А тут паршиво. Подходит кто-то к окнам. Собаки ворчат, как на нечистую силу. Однажды в прихожей какой-то запах появился.
– В милицию позвони.
– Из-за неясных подозрений? – Он вдруг тряхнул головой и улыбнулся. – Хватит тебе… А постоянный страх – он, может быть, из-за сердца. У сердечников это бывает, такие приступы неосознанного, беспричинного страха. У меня и прежде были. Не привыкать.
– Я тебе и говорю – плюнь. Обычные барыги. Хочешь рюмочку коньяка?
Тревога все же не оставила его.
– Может быть. Но почему книга? Почему одна эта книга? Почему не мой Микола? Не грамота Жигимонта[5] мытникам[6] – там ведь один ковчег чего стоит! Почему именно эта книга?
– Не знаю. Давай посмотрим.
– Вот я и хотел. Да не рискнул нести: темно. – Он поднялся.
– Ну, будь здоров, брат. И плюнь на все.
– Ты… зайди ко мне послезавтра, Антось. Поглядим. Я хотя и архивный работник, но как палеограф ты покрепче.
Я решил, что хватит. Надо переходить на обычный наш тон. Довольно этого гнетущего. Ведь всякому ужасу, если он имеет плоть, мужчина может расквасить нос.
– Так что, преосвященный Марьян?.. И псы ворчали на силу вражью, а он, бес, в сенцах, искушая преосвященного чистоту, смердел мерзко…
– Ну точь-в-точь творения доктора наук историйских Цитрины.
– Заврался, какие это «историйские»?
– А «мусикийские» есть? То-то же… «Цитрины» и подобных ему.
Мы рассмеялись. Но все равно я углядел на дне его глаз тревогу.
…Он ушел, а тревога осталась. Я подошел к окну и смотрел, как он идет через улицу в косых, стремительных струях снега, смешанного с дождем.