Нора, в голубом халатике, ненакрашенная, накрывала на стол для детей.
— Кажется, денек будет погожий.
Небо было какое-то особенно ясное, и облака отливали перламутром.
— У тебя выставка-продажа?
— Да. Новый сапожный крем.
— Хороший?
— Надо думать.
— Я зайду в магазин часам к десяти. Приготовь мне кусок вырезки.
Хиггинс подавил в себе желание расхохотаться: ему представилось, что ничего этого нет и вот уже двадцать первый год они живут выдуманной жизнью. Неужели этот дом — каменный, настоящий? Неужели мир вокруг реален, а не только кажется таким? Что он знает о женщине, которая говорит сейчас с ним, родила ему четырех детей, а скоро родит пятого?
Нет, тут какой-то обман. Хиггинс думал об этом всю ночь, эта мысль, подавляя остальные, упрямо лезла ему в голову, и он перебирал все возможные объяснения, пытаясь докопаться до истины. Интересно, бывает ли так с другими? Случается ли здоровым, сильным, уравновешенным людям оглянуться вокруг, окинуть взглядом свой домашний очаг и задать себе неожиданный вопрос:
«Что я здесь делаю?»
Интересно, бывают ли мужья, которые после двадцати лет семейной жизни смотрят на собственных жен, как на случайных прохожих, не узнавая их?
То же самое и с детьми. Хиггинс слышит наверху шаги сыновей, но не испытывает ни малейшего желания увидеть мальчиков. Напротив, спешит улизнуть, чтобы с ними не встретиться.
В гараже его передернуло: под верстаком как ни в чем не бывало торчало ведро с бутылкой шампанского. Лед растаял, и отклеившаяся этикетка мокла в воде. Это еще один повод для смеха, только сил нет смеяться. Впрочем, на самом деле все как нельзя более серьезно, в том числе и эта дурацкая бутылка, от которой теперь надо как-то избавиться — украдкой, словно пряча следы преступления. Вокруг дома, да и во всем квартале, слишком чисто, слишком выметено и вылизано. Тут бутылку не выбросишь — и думать нечего!
Хиггинс положил ее рядом с собой на сиденье и повел машину не к Мейн-стрит, а в объезд, по направлению к озеру. Со стороны «Загородного клуба» подъезда к воде не было: добраться до нее можно только в районе общего пляжа и лодочной станции, где проезжие любители-рыболовы берут напрокат лодки.
Вода, наверно, еще холодная. Бледно-голубая кайма мелководья на границе с песком и галькой напоминает полосу морского прибоя.
Хиггинс огляделся: не смотрит ли кто-нибудь. Увидеть его можно только из окон домика, где живет немощная, прикованная к постели старуха.
Он зашвырнул бутылку подальше, выдавив сквозь зубы:
— Мерзавцы!
Словцо сосем не из его обихода. Оно всплыло у него в мозгу ночью, как и многое другое. Да, за эту ночь он, пожалуй, передумал больше, чем за всю жизнь. Временами засыпал — несколько раз сон настигал его, пока он лежал, стиснув губы и размышляя. Потом мысли и картины, вызванные этими мыслями, начинали путаться, расплываться, и он проваливался в сон, но тут же просыпался со смутным ощущением катастрофы.
На первый взгляд катастрофа — это слишком сильно сказано. Но то, что произошло вчера за несколько минут, незаметно даже для Норы, — это полный крах. Крах его здания, которое Хиггинс упрямо возводил с тех пор, как помнит себя. Это его крах, его, Уолтера Дж. Хиггинса, каким он казался людям и самому себе. Теперь-то он понимает, что такого человека больше нет и не будет.
Обманут! Предан! Игрушка в чужих руках! И кто-то здесь, в Уильямсоне, самодовольно ухмыляется, вспоминая, какую славную шутку отмочил с этим Хиггинсом.
«Я их всех поубиваю!..»
Эта мысль, отчетливая до невыносимости, до галлюцинации, родилась в его затуманенном дремотой сознании еще ночью.
Да, их всех надо поубивать! Заработав от этой отправной точки, мозг подсказал Хиггинсу: месть вполне осуществима. Он, в силу своего положения, один может покарать весь городок. Захоти он убить всех или почти всех жителей Уильямсона, это в его власти: стоит только отравить какой-нибудь продукт первой необходимости.
Хлеб? Бекон? Придется все обдумать, тщательно взвесить. И не так уж трудно будет зайти в аптеку к Карни и остаться надолго одному в рецептурной, где его приятель готовит лекарства и хранит яды.