"...Ой летилы дыки гусы, ой, летилы через лис у зелен гай!
Ты видкрый подрузи двэри, але сэрдце йий свое не видкрывай!..."
Он перестал петь и просто сидел с закрытыми глазами. В глазах была не тревожная голубая долина - покойная ночь; внешний мир пах не сиренью рубленной зеленью, мокрым комбикормом, хлорофосом. Сколько прошло времени? Притихли гуси. Зачарованные песней? Вот это да... Он обернулся.
Гуси лежали вповалку, как прислуги сказочного Вия, застигнутые утренним кукареком в разгар позднего шабаша. Как и полагается чудовищам. С вытянутыми шеями, с еще подвижной пенистой зеленой массой из разверзнутых плоских клювов. Геннадий медленно зашел в вольер, стал ощупывать мягкие тела. Живым оказался только один "гадкий" гусенок, слабый от рождения, с явным дефектом шеи. Ему всегда доставалось после и меньше всех. Сейчас это его спасло.
Геннадий, так же медленно, огляделся, напрягая сознание, ища причину. Наконец понял: автопилот дал сбой, робот "смазал" операции, процесс пошел в неверном направлении. Итак: положил корм, полил хлорофосом двор, подошел к крану с ведром - с тем же самым ведром из под мушиной отравы, в котором, как сейчас припоминает, уже была на дне какая-то жидкость, - открыл вентиль, наполнил, подошел к вольеру, налил в корытце...
Он им все простил.
Скоро придет мать.
Что останется ей и ему после всего этого? Слезы? Упреки? Гусенок, будущий недоразвитый селезень, - как символ, - с перекошенной шеей, убогий и ущербный?...
Когда Геннадий понял, что придушил "уродца", он отдал себе отчет в том, что нет жестокости, как нет и сожаления. Просто "до" была какая-то логика подсознания, сводившего крепкие пальцы на слабой шее, а "после" - вялое удивление: вон я, оказывается, что могу...
И М И Д Ж
1.
Свеча оплывала, медленно и спокойно плача на дне большого аквариума с розовыми тюльпанами. Воск таял, время от времени перекатываясь густыми струйками через похожие на мозолины, набрякшие окаемки мраморного столбика. Чтобы увидеть это, нужно было надолго вмяться в базарную грязь, чавкающую от полуденного солнца и десятков подошв, еще утром бывшую снегом и мерзлой землей; стоять крепко, не обращая внимания на человеческие потоки, не отдавая себе отчет в нелепости картины, которой ты - главный персонаж: лохматые унты, дубленый полушубок, щедро отороченный свалявшейся в кисть овчиной, огромная собачья шапка рыжего колера, в которой теряется вся верхняя часть могучего туловища. Все это инопланетно - паче, чем тюльпановый южанин на подмосковном снегу, - не сезон, и зовут тебя Андерсон.
- Э, земляк! Выбирай любой, которая на тебя смотрит!... - добродушно пророкотал кавказец, гортанными децибелами возвещая о...
...О, это было точно здесь и почти так же. "Дорогой! Бери гвоздики! Девушка будет рада. Это, наверное, за девушку воевал?" - пожилая шустрая торговка показала на себе, имея ввиду лиловую гематому вокруг пиратского глаза с розовой медузкой из лопнувших капилляров.
Тогда, шесть весен назад, Андерсон сбежал из нейрохирургического отделения, чтобы сделать Барби подарок. Он стоял здесь, тараща выпуклый фиолетово-красный глаз, дико озирая цветочный ряд, как небритый безумец, в длинном плаще, который час назад нашел в раздевалке санитаров, и в больничных тапочках, мокрых от весенней жидкой грязи. Плащ был без пуговиц одной рукой Андерсон сжимал вместе парусиновые борта на груди, скрывая полосатую пижаму, а другой мял бумажные деньги - словно клок газеты перед запалом. Он держал голову прямо, боясь наклониться, - недавнее сотрясение серого вещества иногда сказывалось кратковременным головокружением, птичьим клеваньем головой и предательским подгибанием коленей.
Гвоздики даме, принесенные полуживым поклонником, пострадавшим из-за этой же дамы. Это уже подвиг. Но, впрочем... Для этого совсем не обязательно быть Андерсоном.
- За девушку воевал, - подтвердил Андерсон, удивляясь собственному голосу, который он слышал только одним, здоровым ухом, и впервые после того, как первый раз Барби навестила его в больнице, ощущение сумасшедшей детской, прямо песьей радости сменилось донкихотовой гордостью: он победитель! Раненый, но победитель.