Вадим очнулся от резкого толчка и скрипа вагона. Еще рывок, затем протяжный гудок паровоза и снова все быстрее застучали колеса на стыках рельсов. Перед глазами все еще стоял отец, в ушах звучали его проникновенные слова. Если бы Вадима попросили все, что говорил отец, повторить раньше, он вряд ли смог бы это сделать, а вот только что, в вагоне на верхней полке, все во сне было так ярко и отчетливо, будто наяву. Отец иногда говорил и сложные для понимания вещи, но слова его намертво откладывались в голове мальчика и потом, став взрослым, он не раз будет их вспоминать, осмысливать, поражаясь уму и проницательности потомка князей Белосельских-Белозерских…
По-видимому, обладая богатым воображением, Вадим мог в точности воспроизводить в сознании картины увиденного и даже услышанного, как и этот, один из последних перед арестом, разговоров в кабинете отца. Впрочем, говорил отец, а он слушал. Слушал внимательно, впитывая в себя его слова как губка влагу, ведь все то, что говорил отец, невозможно было больше ни от кого услышать, про школу уж и говорить нечего… Прочесть еще можно было, но мать долго редкие книги дореволюционного издания не могла держать. Иногда они с отцом читали по очереди книгу вслух, вот тогда и Вадим пристраивался где-нибудь неподалеку и внимательно слушал, хотя многого и не понимал. Отец сразу объяснил, что болтать про все то, что Вадим слышит в доме, ни в коем случае нельзя, иначе все может очень плохо кончиться… Забирали людей за пустяковые анекдоты, арестовали по доносу соседку с первого этажа лишь за то, что она завернула селедку в газету с портретом Сталина, а потом выбросила на помойку. Кто-то, скорее всего дворник, увидел это и сообщил куда следует… Это «куда следует» называли «Большой дом», а еще чаще «органы». Это страшное слово произносили вполголоса, шепотом, а человек, работающий в органах, был в глазах обывателей чуть ли не Богом. Его все боялись, первыми кланялись, шапки ломали… Один такой с погонами капитана жил в их доме. Он будто был окружен невидимым силовым полем, когда шел по двору, все расступались, освобождая дорогу. Он почти ни с кем не здоровался, да и увидеть его можно было только в выходные, люди, работающие в органах, были невидимками. Они могли «работать» и ночью. По крайней мере, всех кого забирали — это случалось ночью или на рассвете. Отец рассказывал, что и допрашивают следователи из органов арестованных в основном ночью, а когда пытают, включают в кабинете граммофон с бравурной музыкой. Такой меломан «беседовал» по ночам с отцом в 37-м году в Большом доме…
Внизу слышалось какое-то шуршание, приглушенный смех с визгливыми нотами, уговаривающий мужской басок. Это черный, цыганистый, а белобрысого не слышно. Наверное, вышел. Вагон был тускло освещен единственной у тамбура лампочкой, белая занавеска на окне слабо колыхалась, скрип и стук колес заглушали голоса, но иногда они прорывались, как и звяканье бутылки о стакан.
— Пусти-и, Илья… — хихикнув, говорила молодуха. — Руку-то, руку прими, какой быстрый!..
И снова глуховатый басок мужчины, потом продолжительное бульканье, смачное чмоканье, голос молодухи:
— А вдруг мальчонка услышит?
— Дрыхнет он… — бубнил мужчина. — Отрубился!
— А кто мимо пройдет?
— Спят все, Варя… Слышишь, храпят?
— Только, гляди, не в меня… Я сразу залетаю…
Говор смолк, послышалась возня, кряхтенье, какое-то равномерное постукивание, будто кто-то костяшками пальцев ударял по дереву, чмоканье, вздохи, бормотание, стоны…
— Ох, мамочки! — приглушенный голос женщины. — Ты, Илья, как фашист гранату!..
— Варя-я, Варя-я-я, Варя-я-я-а! — ворвался в уши истошный вопль мужчины, забывшего все на свете.
Вадим отвернулся к перегородке и обеими руками зажал пылающие уши. Он уже был не маленький и понимал, что происходит сейчас под ним на нижней полке. Было противно и как-то сладко-тревожно. Теперь другие картины возникали перед крепко сомкнутыми глазами мальчика…