Я говорил тихо и смотрел ей в ресницы. Но я уже знал, что Марианне это не интересно. Она посмотрела в дождь и сказала:
- Вон, Ника бежит досдавать сессию. Экзамен довоенный. Немецкие романтики еще не предшественники наци. Теперь уже нельзя так. Это все политика партии в области художествен-ной литературы. Как это у них сказано, так, кажется: нашим бедным писателям мы позволяем писать в любой манере, но хорошо бы, конечно, соцреализм имени пролетарского писателя Горького.
Марианна тихо сказала:
- Послезавтра я сдаю фонетику. Какие у вас горячие руки. Вы совсем больны. Опять дождь.
Я ушел.
А ее все не было.
Был ветер. Вечер был в военном. Приказы за это время сильно потрепались и вымокли. Они продрогли и были мало похожи на приказы. Похожи они были на человека, обиженного другим человеком, которого он очень любит и который его тоже очень любил.
Анекдот начинается с прозы, близкой к эпической манере Chansons de geste. Лирические стихи о разнице вкусов. Писатель - эмигрант, у которого нет хороших положительных героев. О войне как гигиене мира и о генезисе дендизма. Опыт анализа у кубистов. Несданный экзамен по марксизму-ленинизму.
Как называется эта часть анекдота, автор не скажет, потому что это слово еще не поняли его герои. Единственно, что он может сделать для читателей, с которыми он в заговоре против Аркадия, это сообщить, что именно этим словом называется небольшой цикл в "Темах и вариация х". О девяноста шести фотографических изображениях Марианны. Аркадий и Марианна начинают догадываться о названии вышеупомянутого цикла Пастернака.
Больше всего было ветра.
И мы этот ветер и эти густые резиновые сумерки ценили всего более.
Ценили из простой, но очень сильной боязни за них.
И тогда нам,
думающим о России
и об изящной словесности
иначе,
чем всем нам
категорически
предложено думать,
справедливо казалось, что теперь
это крамола
удар в спину.
Тогда нельзя было думать с черного хода.
Длинный ветер из последних усилий опять превращали во флаги.
Появились простые классические вещи:
Хлеб,
воздух,
и сон.
Казалось, до холода рукой подать.
Ночью сильно нервничали провода.
Рассыпался еще незамерзший дождь.
Газеты стали милыми и сердечными.
Это было очень трогательно.
И вот именно тогда предчувствие эпической величавости
событий отливалось в бронзовую
монументальность
классических памятников.
Но в минуты, ставшие на несколько секунд короче, для памятников не хватило времени.
И был ветер. И дождь. Были сосны и сумерки. И тучи.
Марианна довольно быстро отмобилизовалась. Я с беспокойством чувствовал, что продол-жаю оставаться довоенным эллином. Не могу я быть иным. Я всегда буду довоенным. Не хочу я иным быть в тягостную пору пролетарской диктатуры. Эмигрант я.
Мы тайно живем в России.
С какими-то заграничными паспортами, выданными
"Обществом Друзей Советского Союза".
Нельзя так любить Россию! Потому что так ее любят интуристы.
Профессор А. писал в длинном письме, повествуя о своей метаморфозе:
- Только теперь я понял Руссо. С какой легкостью и радостью сменил я перо ученого на заступ сапера. И как я рад этому. Истина не в книгах, а в непосредственном служении Человеку.
А мне это было смешно и противно. Так же, как и до войны смешно и противно.
Разъяренной Евгении Иоаникиевне я неосторожно сказал:
- Спросите у любого из нынешних неофитов, зачем ему вся эта болтовня, он скажет вам, что ему это не нужно. Но вот другим... Но ведь так же говорят все они. Никогда ничего не делайте для других. Все делайте только для себя. Но так, чтобы другим при этом было хорошо и легко.
Все вокруг хватались за все, делали какие-то бессмысленные вещи, ничего не умея делать, стесняясь отказаться от этой ненужной деятельности и не решаясь делать что-нибудь серьезное.
Я прекрасно знаю, что когда появляются глаголы, то ничего хорошего не стоит ждать. Глаголы я не люблю. Еще со школьной скамьи не люблю. У меня есть такая ассоциация.
Вечером я принес Марианне цветы. Цветы еще были синие, но листва была уже защитного цвета. Не знаю хорошенько, какие это были цветы. Но то, что это не были померанцевые, было ясно. Не были это и фиалки.