Черное и белое - страница 157
А жаль. Это в высшей степени ненормальная ситуация, и я боюсь, что никакие выборы и изменения парламентов ничего не изменят в этой изоляции в лучшую сторону.
2
Размываемая временем память моя тускнеет, остались в ней лишь события столь поразительные, как, например, моя встреча с молодежью (в 1963 или 1964 году) в Университете имени Ломоносова, в одном из этих чудовищных колоссов сахарной советской архитектуры. Я стоял на дне огромной воронки амфитеатра, рядом со мной в качестве «адъютанта» стоял профессор Брагинский (специалист по лазерной оптике), а все круги сидений, все проходы между ними, вообще все это пространство было заполнено студентами и студентками: эту встречу организовал университетский комсомол, мне говорили, что там было более двух тысяч людей. Профессор Брагинский после моего короткого выступления приступил к выполнению своих функций. Я не был тогда еще глухим, но там было принято присылать выступающему карточки с вопросами. Может быть, я ошибаюсь, но такая форма увеличивает анонимность спрашивающих, что в том времени и месте могло быть полезным. Брагинский спросил меня, должен ли он пропускать «неудобные» вопросы, на что я ответил, что ни в коем случае: я постараюсь ответить на все записки. Какое-то время все шло нормально, но тут он вручил мне карточку с прямым вопросом: «Разве вы коммунист?» Коммунист ли я? Я решил ответить, что коммунистом не являюсь, и добавить несколько слов о благородных намерениях обеих творцов коммунизма, но после слов: «Нет, я не коммунист» грянул такой шквал аплодисментов – хлопали все – дальнейшие попытки ослабить эффект моей демонстративности не имели смысла. Потом студенчество набежало на деревянное возвышение кафедры, на котором я стоял, и от натиска жаждущих автографов деревянный пол начал угрожающе трещать: тут хладнокровный профессор схватил меня и всунул в небольшую дверцу под огромной доской, в лабораторию, находящуюся в соседнем зале. Там он сварил для нас обоих в лабораторных колбах кофе, однако поговорить с ним о лазерах мне не удалось, а позже я узнал, что комсомол не пришел в восторг от моего выступления. Реакция молодежи уже тогда, тридцать лет назад, заставила меня задуматься, поскольку несомненно была непроизвольной, вот только я так и не смог решить, что именно вызвало это бурное одобрение: или уже тлеющая неприязнь, идиосинкразия к безустанной и вездесущей марксистской индоктринации, или же это был скорее акт положительной оценки моей «отваги». Кавычки здесь весьма к месту, потому что все это сочетание мощного давления, всеобщего доносительства, и одновременно угрозы любой не только карьере, но попросту жизненному пути, да и жизни, наконец, для молодых людей, которые изведали (повторю вслед за канцлером Колем) «милость позднего рождения», уже является или уже становится экзотической стариной, вообще трудной для понимания. Особенно трудной из-за диспропорции, зияющей между мельчайшими отступлениями от официального стандарта доктрины в любом месте, не только в общественном, и мрачными последствиями, которыми грозят такие отступления. Я уверен, что тех студентов лучше всего защищало то, что они находились в скопище людей, поскольку это создает ситуацию некоторой безличной безответственности, сводящей на нет возможность выявления «уклонистов»: ведь это были времена, когда советские психиатры декретировали существование «медицинской бессимптомной шизофрении» для граждан, мыслящих «иначе, чем нужно и можно». Таким отказывали в нормальности и держали в заключении как сумасшедших, и подвергали действию «химических дубин» психиатрической фармакопеи, это были не шутки, а я знал лишь, что на дворе время хрущевской оттепели и что меня как-то защищает невидимая броня заграничного гостя (хотя русские тогда говорили