— Оригинал?
— Оригинал! — с хвастливой гордостью отчеканил Никольский. — Больших денег сегодня стоит... у коллекционеров. — И заторопил: — Да вы читайте, читайте!
Я хотел было продолжить чтение, но любопытство остановило меня:
— А... мадам Л. Мепкин? Кому пишет Азеф?
— Мадам Л. Менкин — Любовь Григорьевна Менкина, по мужу — Азеф, или Азева, как некоторые в то время ее называли.
В голосе Никольского прозвучало такое презрительное снисхождение к моему невежеству, что я поспешно уткнул глаза в странички письма.
«...Для меня было бы несравненно лучше остаться и раскрыть своим все, и я, вероятно, вышел бы из всей истории не таким, каким меня изображали, не выслушав меня. Виноват, конечно, во всем один я. Легкомыслие и глупость мои. Тогда мне казалось, что вина не моя, а тех, которые так грубо ко мне явились тогда. Теперь мне ясно, что они, пожалуй, не могли действовать иначе.
Конечно, я не тот, каким меня изображают, — я остаюсь и есть тот же Евгений, которого ты знала 14 лет и которого ты может быть, любила и который всегда искренне радовался и печалился, когда и другие радовались и печалились. (Он опять забыл поставить точку — с точками и запятыми он все время был не в ладах.) Изменение во мне если и произошло только в том, что я теперь сознаю, как легкомыслен я был. Основной недостаток мой — это легкомыслие. Если ты дашь себе труда на одну минуту забыть все, что произошло с точки зрения политики и воскресить меня в своей памяти лишь как человека со всеми его недостатками и достоинствами, то я уверен, что ты согласишься со мною, что я не животное, и не бездушное фальшивое лживое существо, — каким меня изображают, а человек, как другие, и если меня и любили — то это было и заслуженно».
Да, в синтаксисе ростовский гимназист был явно не силен, зато как энергичен, наступателен его стиль!
— Что? Пронимает? — понял мою мысль Никольский. — И это всего лишь письмо. А представьте, как он действовал на людей, когда говорил — особенно один на один, оратор он был неважный и перед несколькими сразу говорить не любил.
«...Какая нелепость думать, что все с моей стороны было комедиантство, — продолжал я читать становящиеся все размашистее строчки. — Разве ты не видела моих с глазу на глаз — слез, которые не у всякого являются. Это комедия перед тобой что ли?! И это комедия когда я теперь встречаю несчастных детей — то я плачу, плачу о судьбе своих Лоло и Вали.
Все это пишу тебе не для того, чтобы вернуть твое уважение ко мне — на это я не рассчитываю.
Я хочу подействовать на тебя лишь на столько, чтобы ты подумала, что я человек и не лишен человеческих чувств и сказала себе, что может быть с твоей стороны немного несправедливо пользоваться своим положением и не давать мне ничего знать о детях...»
Я невольно остановился, чувствуя, что к горлу подступает ком, и Никольский мгновенно уловил мои чув-ства.
— Читаете про детей?
Я кивнул.
— Да, очень трогательно, — прокомментировал Никольский. — А вот, к примеру, Герман Александрович Лопатин, старый народоволец, честнейший революционер, назвал Азефа после вот таких его писем — чадолюбивым Иудой! — Он иронически ухмыльнулся: — Ну, как, господин писатель, разве это не герой для вашей новой книги?
Я неопределенно улыбнулся и продолжал читать:
«...Я не имею права и желания тебя упрекать, — ты в моей душе навсегда останешься самым чистым человеком, но мне временами кажется, что ты слишком сурова ко мне, когда ты лишаешь меня единственно возможного светлого луча в моей несчастной жизни — сообщения о детях. Умоляю тебя делать это время от времени...»
На строке — пятно, черные чернила размыты, будто слезой или каплей воды. А дальше вдруг конец эмоциям и совсем по-деловому: «...Главная цель моего письма — спросить не найдешь ли ты возможность устроить так, чтобы мне дали возможность явиться на суд перед прежними (слово подчеркнуто!) товарищами. Я понимаю это так, — мне дается полная возможность оправдаться от всей лжи, которая на меня возведена. Все что было мною сделано должно быть отделено от выдуманного. Моя честь, насколько она была загрязнена неправдой и (слово зачеркнуто Азефом) восстановлена и очищена. Я же со своей стороны совершенно подчиняюсь решению, которое вынесет суд мне вплоть до смертной казни. Мне только важно, чтобы суд состоял из старых товарищей, которые меня знали. Желательно мне твое присутствие на этом суде — не в качестве судьи, а человека, мне дороже всего и человека, который воспоминания обо мне передаст моим несчастным детям. Конечно прежде всего ты должна убедиться, что это будет суд, а не ловушка для меня. Сейчас я смерти совершенно не боюсь — но мне не хочется умереть без восстановления своей чести по крайней мере в тех рамках, в каких это еще возможно после всего сказанного обо мне. Надеюсь, что ты на это письмо мне ответишь и о до... (дальше неразборчиво).