Шли последние дни февраля 1904 года. Ратаева, чтобы не мозолил глаза и не отравлял настроения начальству своими шумными похождениями, уже выпроводили в Париж под предлогом какого-то важного и неотложного дела, и, узнав об этом, Азеф дрогнул: сойдясь еще раньше, в Париже, с «корнетом Отлетаевым» довольно близко, он знал, что тот, хоть и пил, но ума, как говорится, не пропивал. Агентура его, в том числе и среди социалистов-революционеров, работала исправно, а в ПСР кое-кто знал и о готовящемся покушении на Плеве. Недаром же Ратаев ссылался на доходившие до него разговоры Егора Сазонова в кругу друзей-революционеров.
Важное и срочное дело, по которому Ратаева поспешили отправить в Париж, могло быть и выходом на отряд Савинкова — Каляева, то есть и на инженера Раскина.
Эта мысль пришла в голову Азефа ночью, в номере «Англетера». В комнате было по-февральски промозгло и сыро, топили почему-то плохо. И Азеф, вставший по малой нужде около четырех часов утра, вдруг всей своей кожей почувствовал приближение опасности. Сначала непонятной, необъяснимой, надвигающейся неизвестно откуда, потом прояснилось — пришла мысль о срочном возвращении в Париж Ратаева. И сразу же его прошиб холодный пот, все тело обмякло, руки и ноги словно парализовало, он не мог двинуть ни одним мускулом. С трудом повернув голову набок, он вцепился зубами в подушку и глухо застонал, цепенея от звериного ужаса.
«Лисий Нос», «Лисий Нос», — стучало в холодеющем мозгу название уединенного местечка под Петербургом, где в последние годы вершились казни политических преступников — через повешение...
Ужас терзал его до позднего февральского рассвета.
Утро наступало медленно и долго. Азеф то и дело смотрел на циферблат своего «Павла Буре», но с часами словно что-то случилось: стрелки, казалось, застревали на каждом делении, чуть ли не цепляясь друг за друга. Чего только инженер Раскин не делал, чтобы убить время, долго брился, долго лежал в ванне, перемеривал свои многочисленные костюмы, словно собираясь на любовное свидание, заказал к себе в номер завтрак: по-европейски скудный — кофе, тосты, кубик масла и джема. Джема — тройную порцию, сладкое он обожал еще со времен своего нищего, голодного детства, когда до суши в горле мечтал о том, чтобы съесть всю гору слипшихся, засиженных мухами леденцов-ландрин, пылящуюся на полке в убогой лавчонке соседа Мейеровича, такого же неудачника, как и его приятель портной Фишель Азеф.
Джем за завтраком он обычно ел не спеша, намазывая на теплый тостик и смакуя, растягивая удовольствие. Но теперь смакования не получалось, даже сладости он не чувствовал...
У дома Лопухина он был около девяти, рассудив, что раньше этот аристократ встать с постели не изволит.
— Инженер Раскин к его превосходительству по срочному делу, — объявил он молоденькой горничной, открывшей дверь на его решительный, требовательный звонок. Его новое, сшитое по последней парижской моде дорогое пальто, изысканного фасона шляпа, трость черного дерева с головой негра вместо набалдашника, высокомерный взгляд и требовательность в голосе — все это произвело на горничную нужное впечатление. И уже через несколько минут инженер Раскин сидел в похожем на выставку антиквариата домашнем кабинете директора Департамента полиции, дожидаясь появления самого Алексея Александровича.
Лопухин вышел по-барски, в персидском халате, в красном турецком торбуше с кисточкой, в восточных туфлях с круто загнутыми вверх носами.
— Доброе утро, ваше превосходительство, — встал при его появлении Азеф.
— Бонжур, господин Раскин, — холодно ответил Лопухин, и Азеф всем своим существом сразу почувствовал, что его громоздкая, тяжелая фигура почти физически неприятна этому подтянутому, породистому аристократу, не скрывающему, что он лишь по службе снисходит до разговора с плебеем.
Лопухин, словно боясь запачкаться и держась подальше от Азефа, прошел к своему столу и уселся за него, сразу раздавшись в плечах и развернув грудь. Теперь, за рабочим столом, он казался гораздо массивнее, величественнее, как и подобает быть человеку в его высокой должности.