— Я не лицемер.
— Верю. Бритву-то спрячьте, прошу! Думаете вы, как поступить лучше, правильнее, но устойчивости в решениях не находите, вот и выдумываете, мечетесь, себя убедить хотите — не меня!
Кушнарев опустился на койку и сложил бритву.
— Неотвязный вы человек! Что еще вымыслили?
— Вымыслил? Две вещи могут вас страшить. Или истина повредит вам самому, или она повредит… Ну, да вы понимаете кому.
— Как ему может стать хуже?
— А уж это вам виднее.
Кушнарев выдвинул ящичек из стола и начал укладывать бритвенный прибор. Потом сказал ровно, невыразительно:
— Клянусь вам честью, молодой человек, совестью своей, а я не подлец… Неизвестно мне, почему убили Михаила Калугина.
— Так я и знал, — вздохнул Мазин. — Так и знал! Все ваши сомнения отсюда. Ведь как бы ни теоретизировали, а изверга, зверя защищать бы не стали. Того, что с топориком по квартирам ходил. Его б спасать не стали! А тут вас червь гложет, не уверены вы, неизвестно вам: а не было ли на самом Калугине вины? Вы не за самосуд, разумеется, но вы настрадались, знаете много, видели, даже бессилие правосудия вам знакомо, и потому, именно потому не хотите вмешиваться. Терзают вас сомнения, и к легкому решению стремитесь, переложить его на судьбу хотите. А попросту — устраниться, руки умыть. Не от равнодушия, не из эгоизма, пусть от страха ошибиться, зла не причинить напрасного, но ведь что в лоб, что по лбу.
Мазин замолчал, потом добавил негромко:
— Поступайте, как знаете. Философствуйте в одиночку.
В приоткрытую форточку тянуло морозом и проникал приглушенный рокот успокаивающейся реки, бежавшей почти рядом, под окном. Чувствовалось, что наверху, где вода собиралась в мутный и быстрый поток, стихия уже побеждена. Скоро Филипенко переправится, вызовет милицию, делу будет дан законный ход, а он, Мазин, превратится в рядового свидетеля, даст показания, и отпуск его возобновится.
«И все-таки кто же этот Калугин, что заставляет тебя заниматься его судьбой? Профессиональная инерция? Чувство самолюбия? Стремление к собственной безопасности? Нет! Тут не выделишь единственную причину. Ты поступаешь так, как обязан поступить, а долг в конечном счете категория не менее сложная, чем любые другие моральные побуждения, он также соткан из множества переплетенных ниточек, и их не разберешь, не разорвешь, не разорвав всю ткань».
— Алексей Фомич, если вы сказали все…
— Нет. Но я в затруднении. Сознаюсь, может проясниться неблагоприятное для Михаила. Никто ошибок в жизни не избежал, однако за некоторые платить приходится так дорого, что упрекать больше нельзя, бессовестно копаться в белье.
Мазин видел, что, как только Кушнарев приближался к черте, за которой начиналось то главное, что он знал о Калугине, что могло пролить свет на обстоятельства его гибели, щелкал выключатель, и архитектор лишь беспомощно разводил руками во мраке.
Прорваться к нему, как понимал Игорь Николаевич, можно было единственным путем — догадаться, сообразить самому, что тяготит архитектора. Мазин заметил, что старик не способен хитрить и быстро капитулирует, когда становится известной хотя бы часть того, что ему хочется удержать в секрете. Кушнарев ни за что не соглашается сказать первое слово, но он болтлив и готов назвать Б и В, хотя А и не произнесено. Осмыслить и использовать эту вторичную информацию — вот в чем задача!
«Он говорил об услуге, о поддержке, о помощи, оказанной Калугину. Но Кушнарев сидел в тюрьме, когда эта помощь могла оказаться необходимой. Неувязка? Противоречие… Соврал? Зачем? И как можно соврать? Вот оно! Соврать невозможно. Во всяком случае, самому Калугину. А тот признавал, подтверждал, что помощь была. Пусть лишь слова. Именно слова. Да как я этого раньше не сообразил!»
Открытие было настолько простым, что Мазин с трудом сдержался. Сдержался по двум причинам. Бросить эту сильную карту стоило только в единственный, подходящий момент. Потому что карта была все-таки не самой старшей, не козырным тузом. И еще потому, что Кушнарев перепугался, приблизившись к опасной грани, и сделал неожиданную попытку отчаянным маневром отвлечь Мазина, пожертвовать частью, чтобы сберечь основное.