— Когда арестовали Кушнарева?
— Он любит повторять: «Я жил на свете двадцать шесть лет». А родился он в девятьсот девятом.
«Девять плюс двадцать шесть получается тридцать пять. Если Марина не путает, архитектор попал в тюрьму в тридцать пятом году и, находясь там, наверняка не мог сыграть никакой заметной роли в судьбе Калугина. А до тридцать пятого? До тридцать пятого Михаилу Калугину было… он был мальчишкой, школьником. Вот так арифметика! Кушнарев соврал? Зачем? Своего рода самовнушение? Самообман испытавшего крах надежд человека? Но как увязать эту легенду с сомнениями в искренности Калугина?
Когда я предположил, что Калугин боялся, Кушнарев согласился, даже буркнул: «глубоко копнул». Или это была ирония? Если записи верны, у художника не было никаких оснований опасаться Кушнарева. Абсолютно никаких. Прекрасная биография, простая, чистая, — школа, армия, фронт, учеба, творческий путь — всё по восходящей. И семейная жизнь не вызывает сомнений: очевидная преданность первой жене, забота о ее сыне, потом этот брак, пусть с разницей в возрасте, но по-человечески понятный. Ни единого нарушения ни уголовного, ни морального кодекса. И хотя у него не было к этому никаких видимых оснований, Калугин чего-то боялся. Однако если я правильно понял, Калугину следовало относиться к Кушнареву дружески и уважительно. Мысль о том, что отношения их не просты, а чем-то осложнены, отравляла ему жизнь, беспокоила Кушнарева. Иначе он не высказал бы ее так опрометчиво при посторонних, да еще в такой день. Почему же Калугин не должен был бояться? Потому ли, что Кушнарев был ему предан, или потому, что сама причина опасений была незначительной, преувеличивалась? Впрочем, я опять ушел далеко…»
— Простите, Марина Викторовна. Я утомил вас расспросами.
Мазин встал. Но он видел, что ей хочется еще что-то сказать — возможно, спросить. Он посмотрел выжидательно.
Марина решилась:
— Игорь Николаевич, я не совсем поняла вас, когда вы говорили о Валерии. Вы говорили неопределенно, но связывали наши имена.
— Вас это обеспокоило?
— Да, Я уверена, уверена, что Валерий… Даже говорить страшно. Он не мог. Он не такой. И у нас ничего-ничего не было. Хотя он сумасброд, несерьезный.
— Что значит сумасброд?
— Ну, глупил иногда. Мог стать поперек тропы верхом и сказать ерунду: «Требую выкуп. Не поцелуешь — не пущу».
— Эти… глупости не находили отклика?
— Что вы! Никогда. Он просто шутил, я думаю.
— А Михаил Михайлович знал о таких шутках?
— Нет. Ему было бы неприятно.
«Да, такие шутки радости не приносят. Она это понимала. Однако Калугин мог знать. Знал же Демьяныч».
— Спасибо, что поделились, Марина Викторовна. Не беспокойтесь, придавать этому значения я не собираюсь.
«Это всего лишь одна из рабочих гипотез», — добавил он про себя.
Позднее Мазин удивлялся своеобразному двойному течению времени в эти три дня. События развивались стремительно, с промежутками в считанные часы: смерть Калугина, вторичное покушение на него, выстрел на озере — все это заняло меньше суток и, казалось, требовало лихорадочного ответного ритма, энергичной деятельности. Между тем сам Мазин воспринимал происходящее как бы растянутым на гораздо более широком промежутке времени; он не мог избавиться от ощущения, что находится в Дагезане давным-давно, а не приехал сюда вчера, погостить у Сосновского. Ощущение это смущало, вызывало сомнение в правильности собственных действий.
«Я похож на самодовольного неторопливого чиновника, которого даже пуля под мышкой не может расшевелить, нарушить консервативную привычку поспешать медленно. А ситуация иная. Нужны немедленные решения. Мне показалась наивной прямолинейная уловка Бориса объявить Калугина живым, а убийца на нее клюнул и попался бы намертво, если б я не промедлил. И продолжаю медлить, предпринимаю продолжительные исторические экскурсы, а требуется прежде всего определить, от кого исходит опасность, и принять меры, чтобы никто больше не пострадал».
С этой мыслью Мазин вошел в гостиную, где усвоивший азы дисциплины Коля Филипенко терпеливо дожидался ею за столом.
— Как вахта?