— Дела идут, контора пишет, — приветствовал меня Иван Сергеевич. — А студенты гуляют.
Мы выпили и обстоятельно поговорили о трудностях работы в гостинице, о ремонте, о жаре, которая стоит вот уже две недели.
— Вы здорово немецкий знаете, — сказал я. — Вы меня тогда просто ошарашили.
— Я, дружок, в плену был. С начала войны. Попал в окружение под Киевом… Освободили в Штутгофе. Я очень много говорю, ты не думай, что я болтун, это после лагеря у меня, вроде травмы какой… — и он вдруг улыбнулся виноватой, тревожной какой-то и очень подкупающей улыбкой. — Да, ты меня извини, я тебя в гости не позвал. Ну, когда мы на улице встретились, в воскресенье. Я, понимаешь, в баньку торопился. Взял мочалку, мыло там и пошел. В гостинице только душ, ну его к богу! Никакого удовольствия. Я баню люблю… Потом я поднялся попрощаться с Быстрицкой.
— Я-то думала, вы сильный человек, — разочарованно сказала она. — А вы уезжаете, не добившись своего. Вы же в море хотели, матросом.
— Не получилось, Раечка. Долго ждать визы, каникулы кончатся… А насчет “сильного человека” — ищите ближе. По-моему, Семен стоящий парень. Только с ним надо быть честной.
— Да-а? А “Холстомер” мне ужас как понравился. Я даже ревела, когда читала… Ах, вы же не знаете потрясающей новости: убийцу поймали!
— Какого убийцу? — спросил я.
— Ну вот! Который Ищенко убил! Вы еще хотели все разгадать, только у вас и это не получилось, — уколола она.
Следователь в ходе допроса спросил Кентавра: “Вы встретились с Ищенко первый раз третьего числа?” — “Да”. — “Расскажите подробнее”. — “Мы столкнулись на площади у автобуса, я только что вылез из кабины, и одновременно узнали друг друга. Он понял, что я работаю шофером на этой линии. Мне стало ясно, что он донесет на меня. Но не сразу. Он трус, боится прошлого, будет раздумывать. Мне пора было ехать обратно. Я сказал, что мы должны встретиться и все обсудить. Как люди, а не как твари неразумные. Сказал, что давно хочу признаться, пороху не хватает… Потом я не спал ночью, все боялся: он настучит на меня раньше, чем…” — “Почему вы назначили для встречи площадь, а не какое-нибудь более укромное место?” — “Он… боялся”, — глухо ответил Кентавр. “Вы встретили его в проходном дворе?” — “Да. Я помнил, что до войны он жил здесь. Значит, пойдет через проходной. Так все местные ходят, если из центра. В одиннадцать часов уже жарко. Город пустеет. Я рассчитывал на это… Но поймите, гражданин следователь, что мне оставалось делать? Я после войны стал другим. Все понял. Я крови больше не хотел, я ушел от всей этой политики. Я стал честным человеком. Я хотел все забыть, поймите…” Когда в проходном дворе реконструировались детали убийства, Малин — Кентавр всхлипнул. “Нервы сдают”, — объяснил он и провел ладонью по глазам и небритой щеке. Он был страшен.
— Но ведь поймали же его, — сказал я Быстрицкой.
— Знаете, я была в милиции.
— Ну и как? Не съели?
— Мне здорово влетело, что я не пришла раньше. Но там хорошие ребята. Все поняли по-человечески.
— Я же вам говорил: ничего страшного нет.
Потом я поехал на аэродром.
Я чувствовал себя как рыба, вытащенная из воды, когда поднимался по трапу, хотя было утро, а я был выбрит, и на мне была свежая рубашка. Я поднимал ноги медленно, даже слегка шаркал подошвами о пупырчатые ступени. В руке я держал старенький “студенческий” чемодан, и меня никто не провожал, я сам просил, это было хорошо, потому что никого я не хотел сейчас видеть и мне было бы трудно поддерживать самый незначительный разговор. Я разрешил себе расслабиться. Я перестал быть студентом Вараксиным, я даже не был сейчас старшим лейтенантом госбезопасности Бучинскасом, а просто тридцатилетним мужчиной, который сработал трудное дело, ну вроде как построил дом, и ничего больше теперь не хочет, как отдохнуть.
По трапу я поднимался один.
Несколько пассажиров еще только лениво брели через летное поле, поросшее травой, поэтому я остановился на верхней площадке трапа и огляделся. Крыша домика аэровокзала — двухэтажного, с балкончиком и двумя пожарными лестницами по бокам — мокро блестела. “Вот дождь прошел”, — подумал я. Обычная для нашей республики погода: дождь, через полчаса жара, потом ливень и снова — солнце и чистое небо. Вдали тянулся город, в котором я провел семь дней. Четыре дня, а потом еще три, пока все до конца не было выяснено.