- Молодой был, ну и глупый, - замечали они с небрежным жестом или снисходительной улыбкой.
Иные говорили, что, знай они заранее, как тяжело придется им поплатиться за свое преступление, они бы от него воздержались. Но какой-либо жалости к тому человеческому существу, которое они насильственно лишили жизни, я ни в ком не заметил. Казалось, убитый будил в них не больше сочувствия, чем те свиньи, которых им случалось колоть для продажи на рынке. Они не только его не жалели, он даже вызывал у них злобу, как причина того, что теперь им приходится маяться в этой гиблой стране. Лишь у одного обнаружились чувства, которые можно назвать угрызениями совести, и его история столь примечательна, что ее стоит рассказать. Самое любопытное в ней то, что, насколько я понимаю, именно угрызения совести довели этого человека до преступления. Я тогда знал его тюремный номер - он был напечатан черной краской на груди его бело-розовой полосатой куртки, - но потом забыл. Имя его так и осталось мне неизвестным. Сам он мне не сказал, а я постеснялся спрашивать. Но это неважно. Буду называть его Жан Шарвен.
Я увидел его впервые, когда осматривал тюрьму в сопровождении коменданта. Мы пересекали внутренний дворик, на который выходят одиночки не карцеры, а отдельные маленькие комнатки, предоставляемые заключенным в награду за хорошее поведение; на них всегда есть большой спрос среди тех, кто тяжело переносит тесное общение с разношерстной публикой, неизбежное в больших камерах. В этот час одиночки почти все стояли пустые - их обитатели находились где-нибудь на работе. Жан Шарвен работал у себя - он писал, сидя за столиком; дверь была открыта. Комендант окликнул его, и он вышел, Я заглянул в камеру. В ней была подвесная койка с грязным кисейным пологом от москитов; возле койки - крохотный столик, на нем - нехитрое личное имущество заключенного: кисточка для бритья, бритва, щетка для волос, две-три истрепанные книжки. На стенах картинки, вырезанные из иллюстрированных журналов, и фотографии каких-то господ почтенной внешности. Сидеть тут можно было только на койке; столик, за которым Жан Шарвен писал, был завален бумагами - судя по виду, счетами. Жан Шарвен был очень недурен собой: высокий и стройный, с блестящими темными глазами и резкими, правильными чертами лица. Мне сразу бросились в глаза его густые, кудрявые и довольно длинные темно-каштановые волосы. Этим он отличался от прочих заключенных те все острижены под машинку, причем так плохо, ступеньками, что это придает им мрачный и угрюмый вид. Комендант что-то сказал ему, касающееся его работы, а когда мы уже уходили, дружески добавил:
- Я вижу, волосы у вас уже отросли.
Жан Шарвен покраснел и улыбнулся. Улыбка у него была детски простодушная, очень приятная.
- Ну, еще не совсем. Не так-то скоро! Комендант отпустил его, и мы пошли дальше.
- Весьма порядочный молодой человек, - сказал комендант. - Он у нас работает в бухгалтерии, и мы позволили ему отрастить волосы. Он в восторге.
- За что его сюда сослали? - спросил я.
- За убийство жены. Но ему дали только шесть лет. Очень неглупый парень и отличный счетовод. Этот не пропадет. Он из хорошей семьи и получил прекрасное образование.
Я бы не вспомнил больше о Жане Шарвене, но на другой день я увидел его на улице. Он шел мне навстречу с портфелем под мышкой. Если бы не бело-розовые полосы на его одежде и не уродливая круглая соломенная шляпа, прикрывавшая его красивую шевелюру, его можно было бы принять за молодого адвоката, направляющегося в суд. Он шел не спеша, размашистым шагом, и держался свободно, даже как-то щеголевато. Он тотчас узнал меня и, сняв шляпу, поздоровался. Я остановился и, чтобы завязать разговор, спросил, куда он идет. Он ответил, что в банк: несет туда кое-какие бумаги из губернаторской канцелярии. У него было приятное, открытое выражение лица, глаза - надо сказать, на редкость красивые! - сияли доброжелательством. Видно было, что сила молодости бьет в нем ключом, так что даже здесь - в этой обстановке и в его положении - жизнь ему не горька, а может быть, и радостна. Посмотрев на него, всякий бы сказал: вот молодой человек, у которого нет ни забот, ни огорчений.