Там впереди затихало. Только багровые крылья зарева трепетали на небе: огненная птица, распластанная по земле, тщетно силилась подняться в высь и лишь бороздила небо своими беспомощными крыльями.
Детский, прерывистый плач взвился к небу острой жалобой.
Уткнувшись лицом в колени, Кешка рыдал. Откуда-то нахлынули слезы, откуда-то пришла боль. Трепетало его маленькое сердце, переполненное всем, что свершалось кругом и что было ему не по силам. Набегали слезы, сотрясая все его маленькое, еще неокрепшее, детское тело.
Откуда шли слезы? Откуда шла боль? Быть может, оттуда, где окровавлен небосклон, где земля изранена и взрыхлена насилием. Быть может, от этих замирающих звуков сражения — пришли эти слезы, эта боль. Или, может быть, обожгли они еще и тогда, когда, глумливо улюлюкая, секли кровавыми железными розгами старческое тело и дико и незабываемо выл старый седой человек? Или от погасшей навсегда ясной и веселой усмешки человека с ружьем так больно трепещет теперь маленькое сердце?
Откуда пришли эти слезы, эта боль!?
Кешка плакал. Дядя Федот хмуро оперся о ружье, раненый Силантий замолк, словно забыл о своей боли, о своей кровоточащей ране.
Оба они слушали кешкин плач. И, быть может, оба, по виду невозмутимые, притихшие, не могли они выплакать кровавые слезы свои, и рады были больною, тоскливою радостью, что Кешка выплачет и за них все свои детские, чистые, бесценные слезы.
Оба слушали. И в жалобном лепете и вскриках Кешки слышали они великую скорбь за то, что багровым, кроваво огненным полымем охвачено пол-неба, пол-мира, за то, что в муках рождается новая жизнь, за то, что злобой и кровью пропиталась земля....
А кровавые крылья огненной, но смертельно раненой птицы в агонии чертили небо, и трепетным светом наполнялся лес, полный шорохов, шопотов и чьих-то тихих стонов.
— Пойдем! — очнулся от горького раздумья дядя Федот и ласково тронул Кешку за рукав. — Пойдем, паренек, будя...
И мягкие, непривычные звуки задрожали в его голосе.
— Будя плакать-то! — продолжал он, — спрячь слезы... спрячь!
Кешка затих. Всхлипывая, поднялся он на ноги. Скорбные складки легли в уголках рта, на детском лице застыла не детская, новая печаль.
— Пойдем, дяденька! — хрипло сказал он и вздрагивали его губы.
— Ты, Силантий, погоди здесь покуда рассветает... Мы туды пойдем.
Дядя Федот оправил наспех повязку на раненом и кивнул ему головой.
Кешка двинулся вперед.
И снова пошли они двое — старик и ребенок — безмолвные, хмурые, таящие в себе большую печаль и разрастающуюся оправданную злобу.
А там, куда шли они, среди дыма и разрушения, среди догорающих огней, в озарении потухающего пожарища, среди трупов и крови лежал, раскинув беспомощно руки, человек с ружьем. Его тускнеющие глаза глядели в холодные небеса, на которых утренняя заря стирала гибнущие отблески зарева. Его глаза теперь уже ничего не видели. И он не слышал отдаленного гула возвращающихся победителями товарищей, и он не слышал тихого, но все усиливающегося плача женщин и детей, выползающих из тайников, где укрывались они от злобы и крови, на свои попелища...