От Авдея Петровича Таня узнала совсем необыкновенную новость. Оказывается, в каждом дереве есть душа, не такая, как в человеке, а особенная, до которой добраться можно только через мастерство и талант, да еще через мозоли на руках…
— Мне, конечно, до такого таланта далековато, — вздыхал Авдей Петрович, — хотя и умею кое-что, и мозолями не обижен.
Он повернул свои руки ладонями кверху, долго смотрел на них. Потом сказал: — Дай вот сюда твою руку для сравнения.
Таня протянула руку. Он снисходительно улыбнулся, увидев ее мягкую ладонь и длинные тонкие пальцы.
— Вот и у тебя, и у меня искусство, а скажи-ка ты мне, годится в вашем деле такая лапа, вроде моей?
Таня пыталась представить себе, как бы зазвучал, скажем, шопеновский этюд или вальс под пальцами Авдея Петровича, кряжистыми, пропитанными политурой и покрытыми множеством мозолей. Рядом с его огромной ладонью ее рука напоминала рябиновый листок, упавший возле тысячелетнего дубового корневища…
— Видишь, к каждому искусству руки свою пригонку должны иметь, — сделал вывод Авдей Петрович. — Кому рояль, кому клеек с политурцей… Только все одно другому родное. Потому тот столяр, про которого Паустовский написал, во время полировки и вспоминал про музыку…
На вопрос Тани, почему полированное дерево оживает при свечах, старик ответил: оттого это, что в свечке большой секрет есть — свет у нее особенный. При нем каждое волоконце древесное свое нутро обнаруживает, особую игру дает, не видную при прочем свете. Полировка только при тонком слое хороша, зажигает она дерево, толстая — гасит. Как натащил лишней политуры, так словно дымом всю красоту затянет: жилочки, волоконца — все потускнеет, умрет вроде бы, а свечной огонек сразу подскажет, когда довольно… Это исстари повелось. Раньше столяр сутками работал: с огнем начинал, с огнем кончал и работу проверял при свече. Нету ни царапинки, ни волоска, ни единого тусклого пятнышка — добро отполировал; мутное, волосатое отражение — никуда не годится!.. Я так же вот работу сдавал: поставит хозяин свечу и елозит глазом. Сам стою — душа в пятках. Найдет к чему придраться — берегись, Авдюха!
Авдей Петрович увлекся и начал рассказывать о том, как работал с самых молодых лет в Москве у Федотова, что на Шаболовке. Сперва в подмастерьях, после выбился в мастеровые…
— По струнке у хозяина мы, молодые, тогда ходили. Спать и то домой не пускал, под верстаками на стружках укладывались. Так и говорил нам: «Какой из тебя мастер получится, ежели ты дома в постели нежиться будешь? Столяр все равно что солдат!..» И ничего, так и спали в стружках. Я за всю-то жизнь насквозь деревянным духом пропитался…
Под конец разговора Авдей Петрович пожалел о том, что нынешняя молодежь не тянется к мебельному искусству и, должно быть, считает обработку дерева неблагородной специальностью.
— У самого шипы в гнездах расшатались, глаза открываться и закрываться со скрипом стали, да и руки повело на манер косослойной доски, а разряд свой передать некому. Коротка жизнь! Только под старость узнаешь, до чего ж ты мало в ней успел, так хоть бы другим наказать, чтобы до самого красивого слоя дострогали. Жаль вот, что свою судьбину до последней стружечки дострагиваю. Завьется колечком и… политурцей можно накрывать, — с полушутливой и какой-то очень светлой печалью заключил он и спрятал в бороду чуть заметную улыбку.
Неожиданно Авдей Петрович поднялся и заходил по комнате. Брови его нависли, глаза заблестели. Он говорил энергично, хотя по-прежнему неторопливо, и обращаясь уже не к Тане, а, наверно, ко всем, кого не было в комнате. Говорил о том, что вот бы поручили ему, Авдею Аввакумову, «пока совсем не рассохся», организовать такую мебельную «консерваторию», из которой не музыканты бы выходили, а настоящие мебельные мастера — художники, такие, чтобы своими руками могли оживить дерево, докопаться до самой его души. Вот тогда бы и началась настоящая мебель. А то что такое, в конце концов, коммунизм начинаем строить, а доброй обстановки в квартиру купить негде! Добро бы фабрик не было, так ведь в том и дело, что есть где ее, мебель, делать! А что делаем?..