Я вижу, как вспыхивает фонарик.
Джеймс выползает из-под кровати и улыбается:
— Там нет следов порошка для снятия отпечатков пальцев.
Мы смотрим друг на друга. Я скрещиваю пальцы. Не сомневаюсь, что Джеймс поступает так же.
Преступник ошибается, полагая, будто в латексных перчатках не оставляет отпечатки пальцев. Эти перчатки настолько плотно облегают руки, что повторяют папиллярные линии. Они, по сути, становятся второй кожей. Для хирурга это хорошо: сохраняется тактильная чувствительность. Для преступника — не очень: если он в таких перчатках коснется какого-нибудь предмета, то не исключено, что на предмете появится след, пригодный для идентификации.
Кровать Энни сделана из дерева. Логично допустить, что убийца отметился. Хотя и работал в перчатках.
Вероятность небольшая. Но все лучше, чем ничего.
— Молодец, — говорю я.
— Спасибо.
«Смазка и шарикоподшипники», — думаю я. Только на месте преступления Джеймс ведет себя нормально.
Все подготовлено. Он подходит к кровати… Порядок. Камера направлена верно… Он сосредотачивает внимание на Энни. Смотрит на нее сверху вниз.
Это первый раз, когда она его хорошо видит. До этого он суетился, устраивал декорации. У нее еще была надежда. Теперь, когда он упер в нее взгляд, она понимает. Она видит его глаза. Они бездонны, черны и наполнены бесконечной жаждой крови.
Он знает, что она понимает. Что она все осознает. Это, как обычно, воспламеняет его. Он загасил надежду еще в одном человеческом существе.
Это заставляет его чувствовать себя Богом.
Мы с Джеймсом прибыли на станцию одновременно, по расписанию. Мы видим его, видим Энни и боковым зрением видим Бонни. Мы ощущаем запах отчаяния. Темный поезд набирает скорость, мы едем в нем, наши билеты прокомпостированы.
— Давай теперь еще раз посмотрим видео, — говорит Джеймс.
Я щелкаю мышкой, и мы смотрим смонтированный кусок. Он танцует, он режет, он насилует.
От того, что он делает, кровь брызжет во все стороны, он чувствует ее запах, ее вкус, ощущает, как намокла его одежда. В какой-то момент он оглядывается и смотрит на ребенка. Лицо у девочки белое, тело трясется. Это внушает ему почти непереносимую, близкую к оргазму сладость. Он содрогается, каждый мускул дрожит от эмоций и ощущений. Он не просто насильник. Он великолепный насильник. Он насилует до смерти. Весь мир трясется, и он в эпицентре. Он рвется к вершине, он уже близко — в этот момент мир взрывается, и в ослепительной вспышке все разумное и человеческое исчезает.
Это единственный миг, когда злоба перестает его мучить. Момент удовлетворения и облегчения.
Нож опускается, кругом кровь и кровь. Он на вершине горы, он встает на цыпочки и поднимает руку. Он вытягивает палец, но не для того, чтобы коснуться Бога, не для того, чтобы стать чем-то БОЛЬШИМ, а для того, чтобы стать ничем, совсем ничем. Он запрокидывает голову, и его тело сотрясает оргазм, более сильный, чем он может выдержать.
Теперь все кончено, и злость возвращается.
Что-то скребется у меня в мозгу.
— Останови, — говорю я и перематываю пленку. Затем снова запускаю. Опять это странное ощущение. Я недоуменно хмурюсь: — Что-то не так. Вот только что именно?
— Можно посмотреть этот кусок кадр за кадром? — спрашивает Джеймс.
Мы возимся с кнопками, наконец находим нужные и получаем изображение. Если не покадровое, то очень и очень замедленное.
— Где-то здесь, — бормочу я.
Мы оба наклоняемся вперед. Обнаруживаем искомое в конце пленки. Он стоит у кровати Энни, затем идет короткая перебивка, и он снова стоит у кровати, но что-то меняется.
Джеймс догадывается первым.
— Куда девалась картина?
Мы отматываем пленку назад. Он стоит у кровати, на стене за его спиной висит картина: ваза с подсолнухами. Перебивка. Он стоит у кровати, а картины нет.
— Какого черта?
Я оглядываюсь на то место, где висела картина. Я вижу ее. Она прислонена к перевернутому столику.
— Почему он снял ее со стены? — спрашивает Джеймс. Он спрашивает не меня, он задает вопрос самому себе.
Мы снова смотрим пленку. Стоит, картина висит, перебивка, стоит, картины нет. Снова и снова. Стоит, картина висит, перебивка, стоит, картины нет. Картина, нет картины…