Разумеется, православные проповедники были прежде всего обличителями пороков и не стремились анализировать действительную ситуацию и уж тем более реальные человеческие (женские) эмоции. Но пристальный анализ церковных текстов, касающихся описаний «добрых» и «злых» жен, позволяет заметить постепенные изменения, обусловленные динамикой формирования и, можно сказать, «усложнения идеалов». Рассмотрение литературной эволюции образов «доброй» и «злой» жен проливает свет на изменения в умонастроениях людей, живших несколько веков назад, а значит, и на перемены в частной жизни женщин Древней Руси и Московии.
Известно, что православная концепция характеризовала «добрую жену» прежде всего как женщину работящую, «страдолюбивую», что означало — как хорошую хозяйку. Идеал супруги был ориентирован на женщину профессионально не занятую, которая усердно работает «по дому», «чада и челядь питает», «чинит медоточное житие» и дает «много користи дому». Даже в чистой стилизации литературных эпизодов, повествующих о работящих «добрых женах» чувствовалось значение и ценность в семейной жизни того времени женщины житейски умудренной, умеющей «вести дом». В то же время, ориентируя на поиски «доброй жены», учительная литература XII–XVII веков на первое место ставила, конечно, не материальный фактор (семейное благополучие, достигнутое благодаря трудолюбию женщины), а факторы нравственно-идеологические. В первом ряду здесь была религиозность («добрая жена» должна была быть богобоязненной), далее следовал факторы социальный (от «доброй жены» требовалось добровольное отречение от любых дел вне семьи) и моральный: под «доброй женой» разумелась жена покорная («покоривая», «смиренная», «тихая»), безоговорочно согласная на признание своей второстепенности по сравнению с мужем, а потому верная, преданная ему при любых обстоятельствах. «Добрая жена» рисовалась авторам церковных поучений «светом ума и тихости».[289]
Образы «добрых жен» в письменных светских памятниках домонгольского и монгольского времени (X–XV века) не столь часты, как можно было бы думать. При этом все они статичны и прямолинейны. Частная жизнь выдающихся женщин Древней Руси, которые в силу свершенных ими «деяний» вполне могли бы считаться «добрыми женами» — от княгини Ольги до жены Дмитрия Донского Евдокии Дмитриевны, — почти не поддается реконструкции. В источниках все они предстают как бы анфас (как в ранней русской иконописи, где изображение лишено объема и перспективы) — в наиболее значительных поступках, символичных и лаконичных высказываниях. Как это ни удивительно для женских образов — казалось бы, долженствующих быть более эмоциональными, — они предстают лишенными душевных терзаний (хотя и могущими испытывать муки телесные), вне какой-либо «психологии возраста», в каком-то идеальном, вневременном состоянии. Многие замечательные женщины выписаны яркими красками (великая княгиня Ольга, галицкая княгиня Всеволожая, черниговская княгиня Мария), но без полутонов, создающихся противоречиями внутреннего мира человека. Даже внешние черты большинства летописных княгинь и княжон (в отличие от их мужей, отцов, сыновей) совершенно стерты.
Как ни трудно было воссоздавать психологические характеристики древнерусских правителей — это оказалось возможным.[290] Проникнуть же в мир индивидуальных интересов их жен нельзя: в летописях они почти «невидимы», однохарактерны.[291] У всех достойных подражания русских князей, если судить по летописям, в семье был полный лад, «любов велика»,[292] и ни одна «злая жена» своими поступками и норовом не подпортила им «характеристики». Читатель должен был полагать, что каждому «хорошему» князю, наделенному врожденным капиталом добродетелей, автоматически удавалось обрести и «добрую жену», которую церковные поучения именовали «венцом мужу», его «веселием» и «чястью блага».[293] Летописцам удавалось поразительным образом не «проговариваться», не сообщать подробностей личной жизни этих «добрых жен». Нет сомнения, что для идеала любви было мало места в трезвых материальных и политических расчетах русского Средневековья, причем в среде аристократии (о которой и шла речь в летописях) — особенно. Но тем не менее летописцы, создавая образы и образцы ирреально-благостной, одухотворенной любви, заставляли сопереживать своих читательниц именно этому идеалу.