— Это, конечно, хорошее дело, разлюбезное занятие: угощать да путешествовать, — сказала Галина Петровна. — Но ведь только так проешься быстро да проездишься. Либо на людях наживаться тебе придется. Ты как же хочешь предпринимателем быть, что ли, или в Нарпит пойдешь, буфетчиком на пароход? Я что-то тебя не разумею.
— Нет, паргдон! — возбужденно пояснил Пьер. — Это будет у меня мое. Лично. Это, как сказать, свое дело.
— Так. Свое дело. Ну, а свое призвание, думка какая-нибудь на жизнь у тебя есть? К чему у тебя склонность имеется? Как ты думаешь, что ты в жизни делать должен? Ведь не только угощать да катать товарищей с музыкой. Цель жизни у тебя есть?
— Какая цель жизни? — переспросил Пьер, кашлянул, как будто проглотил что-то, и вдруг громко, заученно, бесцветным голосом отрапортовал: — Цель женщины — рожать солдат, а мужчины — убивать их, воюя.
И тогда она вдруг встала, крепко схватила его маленькой, но цепкой рукой за ухо и стала таскать Пьера из стороны в сторону.
— Где же, где же ты пакости такой набрался, а?
— Лессе муа!.. Оставьте!.. Больно же! Ну пустите! — Пьер обеими руками уперся в локоть Галины Петровны, но та не выпустила его уха.
— Больно? — проговорила она, мотая его голову. — А я и хотела, чтобы больно. Чтобы запомнил. Чтобы, как услышал такую где брехню подлую или сам так подумал, ухо у тебя сразу зачесалось. — Она отпустила Пьера и оттолкнула его. Он стоял весь красный, не зная, что ему делать: бежать, оставаться, наговорить что-нибудь этой маленькой, старой, злой женщине.
— Вот иди и скажи деду, что я тебе уши нарвала за глупые твои слова.
Но Пьер не уходил. Он стоял и кусал губы. И все краснел и краснел.
— А пишете сами везде, что у вас нет физических наказаний, — пробормотал он. — Значит, только так? Пргопаганда?..
Он покраснел еще пуще. Казалось, что кровь сейчас брызнет у него. Но брызнули слезы.
— Ты что это? — всполошилась смущенная Галина Петровна. — Больно я тебе сделала? (Пьер замотал головой.) Обиделся?.. Ну ты меня извини. Я ведь к тебе хотела с лаской, а не с таской. Позасоряли тебе, дурню, мозги. Мальчик ты еще молодой, складненький, а городишь шут знает чего. Ты разве фашист? Ты мне скажи — фашист? Нет ведь! Ты же ведь наш, русский. А теперь наш, советский. Что же ты, как тот попка, поганые чужие слова повторяешь? От плохих людей ты их набрался. Это все люди конченые. Им рано или поздно крышка. У тебя у самого они, вон те, у которых цель жизни — убивать, отца с матерью сгубили. У меня сыночка отняли, да какого!.. Ой, Пьерушка… Дай-ка я тебя уж попросту Петькой звать буду? Ах ты, Петька-петушок, золотой гребешок! Не масляна твоя головушка бедовая, а несмышлена. Задурили тебе ее. Не слушай ты лис поганых. Унесли они тебя уже раз за темные леса, за высокие горы… Ну и будет! — Она вдруг сильной, уверенной рукой подтянула к себе Пьера. — Что же это у тебя тут пуговка на честном слове мотается? Такой кавалер, а тут неуправка. Дай-ка я ее живенько на место поставлю. — Ловким движением она сняла со стены, где висела бархатная туфелька, иглу с ниткой. — Ну, стой смирненько, а то уколю.
Мигом пришила, откусила нитку.
— Ну вот, теперь полный порядок. — Она поспешно отдернула руку, пряча ее за спину. — Нет, уж ты только руку мне не лижи. Это у нас не заведено. Дай-ка я тебя лучше так. — И, взяв его за виски, поцеловала в лоб. — Деду кланяйся. Дед твой тоже глупостей понаделал на весь белый свет. Да под старость, видно, за ум взялся. А уж мы его тут не оставим без внимания. Не сомневайся. Скоро вам квартирку хорошую дадим, в новом доме выделим, на Первомайской, где сейчас строится.
Поздно вечером, когда вернулся со строительства Богдан, бабушка, садясь с ним за ужин, приготовленный Натальей Жозефовной, вспомнила:
— Ксанка-то наша, замечаешь?.. Как этот Петушок из Парижа-то прилетел, неровно дышит, а? Был он у меня сегодня. Ох, ералаш у него еще в головенке. Я его тут за уши оттаскала.
— Ты что, в уме?
— Я-то в здравом уме и твердой памяти. А вот теперь пусть и он запомнит. А Ксанка-то, Ксанка, а?
Богдан, отодвигая допитый стакан, с добродушным лукавством посмотрел на жену: