Утро занималось зыбкое, слоисто пластался над горой туман, осев пухлой шапкой на вершине. Но уже угадывалась сквозь его толщу теплая розоватая ласка озябшего солнца.
Пастух Ца возился с плугом, прилаживая к нему длинный канат. Другим концом канат был привязан к дрожащему в нетерпении «фордзону», что рычал сквозь туман на самой седловине.
Глухо, сдержанно гомонил столпившийся аул. На гору вышли от мала до велика поглазеть на невиданное от сотворения нохчий: чтобы железный буйвол на канате тащил в гору плуг, чтобы двенадцать семей сплавились в одну — со своими чашками, баранами и мокроносыми продолжателями родов. Не видали такого, не слыхали и желали знать, что из этого выйдет.
Аульчане смотрели на братьев. И многие решили в это утро, что судьба отметила род Ушаховых особой печатью. Гора принадлежала роду кузнеца Хизира и его могучему осколку Ахмедхану.
Правда, у рода не осталось корней, чтобы врасти в эту землю и пить из нее соки, но деды и прадеды рода были на это способны.
Абу слез с сиденья трактора, подошел к надгробью Гелани. Из далекого ущелья серым филином вымахнул ветер, всколыхнул туманную пелену на склоне, стал кромсать ее, расчищая дорогу восхода.
— Мы начинаем, Гелани, — тихо сказал Абу серому камню, веря, что слова омоют арабскую вязь, стекут в землю и коснутся председателя. — Ты хорошо лежишь. И пусть меня положат в болоте рядом с костями шакала и гадюки, если я сойду с дороги, по которой пошел.
Он взобрался на сиденье и крикнул коммуне и всему селу:
— То, что мы вспашем и засеем, будет наше, общее!
Аул потрясенно загудел: как может быть общим хлеб, если у каждого свой рот и брюхо! Абу напрягся и перекрыл гул:
— Гора не может принадлежать одному человеку!
Ветер споро кромсал туман, тугими мячиками кидал в толпу слова Абу:
— Только жадный и неразумный может сказать: моя гора, моя вода, мой воздух! Гору забросил род Хизира, она давно тоскует, как женщина, которой хочется ребенка. Мы поможем ей родить с помощью Советской власти. А Советская власть — это все мы, значит, то, что родит гора, будет кровно нашим. Ревком дал нам трактор и семена для посева в зиму. Весной мы увидим здесь всходы. Мы бросим сейчас в землю не семена — мы посеем новую жизнь. Так говорят горцам Орджоникидзе и Микоян. А их учил этим словам сам Ленин!
Пастух Ца наконец затянул узел на плуге и крикнул:
— Абу, у тебя не пересохла глотка? Хватит слов, начинай дело! — Он крепко ухватился за ручки плуга. Рядом с ним встали в очередь двенадцать мужчин — по одному от каждого семейства из коммуны.
Абу тронул трактор. Он долго думал перед этим, как вспахать склон. «Фордзон» — не буйвол. Пусти вдоль склона — крен велик, опрокинется подарок России вверх колесами. И даже если жив останешься, — позор добьет, раздавит аульский пересмех. И вот однажды к вечеру пришло решение, гвоздем воткнулось в голову: гнать трактор с седловины вниз по склону, тогда как лемех на другом склоне, привязанный противовесом к трактору, взрежет свою борозду, всползая кверху. И так утюжить склоны до победного конца.
«Фордзон» взревел, канат натянулся. Лемех врезался в землю и отвалил первые метры борозды. Он вспарывал склон будто бы без усилий. «Фордзон» уже урчал, невидимый, за перевалом. Аул ликовал: плуг лез в гору сам по себе, лишь дрожал перед ним струной натянутый канат. Стаду буйволов где там сотворить такое!
Но вдруг осекся и притих аул. К плугу поднимался Ахмедхан. За спиной у него висела винтовка, рука лежала на кинжале. Он шел по склону вверх, вырастал с каждым шагом — необъятно широкий.
Ахмедхан приблизился к канату. Пеньковая толстая струна скользила мимо его ног по жухлой траве и уползала за седловину. Ахмедхан вынул кинжал, обернулся к аулу и крикнул: