Но сейчас, выжженный жестокой зрелостью своей, вдруг понял он великую истину: не стоили все дары жизни вот этого куска хлеба, что согласились принять от него самого.
Малышка дернула Федякина за рукав, повернула к себе. Уткнула палец в грудь, сказала:
— Фатима.
Федякин церемонно поклонился, представился:
— Оч-чень приятно! Полковник Федякин! — встал, расшаркался, скакнул петухом.
Дикарка захохотала звонко, взахлеб.
К утру пронесся по аулу хабар: дьявол-полковник шел вечером домой, а за руку его держалась Фатима и даже ночевала она под людской крышей — впервые за два года.
Митцинский выпроводил утром штабистов на целый день, в горы отправил, приставив двух мюридов. Военспецы изрядно обрадовались — обрыдла затворническая жизнь.
Федякину Митцинский посоветовал не являться во двор до ночи. Полковник взял Фатиму за руку, и они бродили дотемна по гулкому, опустевшему редколесью, собирали полыхающие охапки влажных, мясистых листьев. Набили груду грецких орехов в одном из распадков, съели взятые с собой бутерброды, напились вдоволь родниковой воды. Им было хорошо вдвоем...
. . . . . . . . .
Быков, Аврамов и Рутова приехали к Митцинскому к десяти. На оранжево-красном лиственном ковре, устилавшем обочину, уже истаяла роса. Лес простреливали редкие пересвисты щеглов.
Ехали на кабанов. Митцинский щурился на неяркие солнечные лучи, процеженные сизой сетью ветвей. С хребта наползала хмарь, курилась холодным туманом.
Последние дни Митцинскому было худо, не находил себе места. Ночами маялся бессонницей, и вроде бы не хватало воздуха — задыхался. Утром вставал черный, страшный, во рту — металлический привкус. Долго стоял в ванной под холодными струями, терпел. Натягивал халат на озябшее тело, стонал в бессильной ярости — что с ним?! Ташу прибирала в доме, готовила, серой мышью скользила из комнаты в комнату, боясь попасть хозяину на глаза.
Всю ночь перед охотой накатывало на Османа удушье, временами проваливался в зыбкое забытье. Перед самым утром сел на постели, измученный, в испарине, уставился широко распахнутыми глазами в темноту, отчетливо понял — изводит страх. Два дня осталось до начала великого дела, оно нависало над ним день и ночь, клубилось где-то само но себе, неподвластное теперь его усилиям. В последнее время стал сознавать Митцинский, что гласность о нем неизбежна при таких масштабах. Суть происходящего в Чечне рано или поздно должна просочиться к власть имущим, как ни маскируй ее. Надо было спешить. А впереди два дня томительного вынужденного безделья.
Где-то в городе затаился, молчал Быков — беспощадный человечек с рысьими глазами. Не давал о себе знать в последнее время и лишь накануне прислал короткую, в пять слов записку:
«В среду будем. Не передумал? Быков».
Молчал Быков — было страшно, сообщил, что приезжает, — стало совсем невмоготу. И будто мстя за постыдную, изводившую трусость, решил Митцинский в ночь перед охотой: надо Быкова брать. Невмоготу стало жить, зная, что в городе слушает, просматривает насквозь толщу миль от города до аула грозный, всевидящий Быков.
Принял решение Митцинский, и будто отпустило. В лихорадочной спешке занялся приготовлениями.
До прибытия надо было придумать повод для пленения Быкова — пока раскачается российская официальная машина, пока распутают клубок обвинений, полыхнет и займется в Чечне дело всей жизни Митцинского. Тогда всем станет не до Быкова.
Решение было принято. Крепло, схватывалось оно цементом с каждым часом, ибо никак нельзя было оставлять на свободе начальника ЧК накануне событий. Пропал бесследно князь Челокаев. Так и не появился до сих пор инспектор из Тифлиса. Лишь смутные отголоски какого-то боя у перевала донес до двора Митцинского людской хабар. Молчит, не едет из Константинополя Омар, хотя все обговорено и послана виза. Что стряслось? Что происходит вокруг? Неизвестность наползала туманом со всех сторон, грозя поглотить со дня на день самого Митцинского. И творец ее, саваоф — маленький, необъятный Быков.
«Брать!» — созрело решение накануне охоты. И лишь после этого стало легче дышать.
. . . . . . . . .