Прямо перед ним, втиснувшись в траву, стояли зеркально-черные штиблеты. На них ниспадали серые брюки. Курмахер оторопел, поднял голову. Высился над ним, колонной уходил в небесную синь мятый, изжеванный макинтош. Отто Людвигович, испуганно кряхтя, выпрямился. На него смотрел великан в черной маске и котелке. Он появился из небытия — перенесся неведомой силой сюда из кабинета ростовского цирка. Цирк, лошадей, брезент развеял ветер времени, все разлетелось вдребезги от бандитских выстрелов, сгорело в огне вагонного пожара, истаяло в этой прозрачной речушке, где резвилась форель. А этот, в маске, который гнул в пальцах стальной крюк, теперь ожил и высился перед Курмахером во плоти. В руках у него был открытый сейф — тот самый.
Курмахер пошатнулся, стал заваливаться назад.
...Когда он открыл глаза, перед его носом по-прежнему стояли черные штиблеты. Ртутными каплями на них дрожали, серебрились капли воды. Голова и лицо Отто Людвиговича были мокрыми, неподалеку валялась его зеленая фуражка — тоже мокрая. Рядом вмялся в рыхлую землю открытый сейф. Курмахер приподнялся, сел, заглянул в него. На дне желто маслились золотые монеты, драгоценности. Поверху лежало янтарное ожерелье с застежкой в виде львиной головы. Курмахер зажмурился, потряс головой. Открыл глаза — сейф не исчез. Тогда Отто Людвигович сморщился и заплакал. Он давился рыданиями, но глаз с сейфа не спускал.
— Зачем плакаишь? — спросил великан. — Ей-бох, болша турогать не будим.
— С-волошь-шь... пандит, — всхлипнул Курмахер, — вся моя жизнь поломался на две половинка.
— Ми ломал, ми будим целий делать твоя жизнь. Немношка дэньга, бирлянт, дургой золотой хурда-мур-да бири назад, — разрешила маска.
Курмахер поднял руку, осторожно поднес ее к сейфу. Штиблеты не двигались. Курмахер погрузил пальцы в драгоценности. Щекочущий ток пронзил его, и он понял, что все эти побудки по утрам, подвал с патронами, хрустящий ландрином Латыпов и красноармейская фуражка на его голове-тыквочке — все это лишь кошмарный, затянувшийся сон. А жизнь — вот она, струится масляным холодком между пальцами, и в ней свобода и фатерлянд.
Курмахер зачерпнул горсть драгоценностей и с силой сжал ладонь. Острые грани камней больно врезались в кожу. Штиблеты рядом с сейфом предупреждающе переступили.
— Я сказал: мал-мал забири, — напомнил Ахмедхан.
Курмахер со стоном разжал ладонь. Золото, камни с шорохом осыпались на дно. Дрожащими пальцами выбрал Отто Людвигович маленький бриллиант. Штиблеты не двигались. Тогда ящерицей шмыгнула рука Курмахера в карман, оставила там камень и снова зависла над сейфом. Таким манером успел он спровадить в карманы еще один сапфир, платиновое кольцо и три золотые монеты, после чего голос сверху велел:
— Падажди.
Отто Людвигович поднял голову. Булыжником нависло над ним лицо, перечеркнутое маской. Раскрылся рот, и оттуда выпали слова:
— Пирнесешь твой склад вада, паставишь яво рядом на порох, патрон — и железный каропка, золото, бирлянт твоя будит опять.
Понял все Курмахер. Латыпов посадил на гауптвахту и заменил прежнего завхоза: тот вздумал воевать с пылью на боеприпасах водой и тряпкой.
— Однако вредительство это, — пояснил потом Латыпов Курмахеру. — К примеру, делал верблюд пробег через пустыню пять дней, не пил, не ел, а купецкие товары на собственном горбу тащил. А тут глядь — колодец со свежей водой. Что сделает верблюд? Он «ура!» кричать не будет, чепчик вверх бросать не станет. Он, однако, пить начнет. И за ушами у него тонкий писк появится от великого усердия в этом деле. Какой вывод, геноссе Курмахер? А он такой. Порох — это верблюд после пробега через пустыню, и не моги рядом с ним воду держать, выпьет, су-кин сын, и не поперхнется. А после им хоть печку растопляй.
Вот так говаривал Латыпов и морщил значительно безбородое, азиатское лицо свое, качал трижды проклятой головой-тыквочкой с красной звездой на фуражке, что олицетворяла трижды проклятую Курмахером Россию.
Глубоко, до дрожи в животе, вздохнул Отто Людвигович, вспоминая фуражку эту, и спросил Ахмедхана:
— Когда фам это надо?
— Пасматри, — велел Ахмедхан, — эт куст мушмула из твоя кирепости видишь?