— Нет.
— Да ты же тогда еще без штанов на печке кашу ел. Так-то. Был такой Голый. Я на собраниях не выступаю, сам знаешь. Никакой из меня оратель.
— Оратор.
— Как хочешь, все равно никакой. А Голый этот дохозяйничался так, что у половины села с крыш солому сняли на корм скоту. Ну, встал я на собрании и высказал, как оно есть, что такого безголового бардака, как при Голом, за всю жизнь в Самосудах не было. А он меня и упек в тридцать пятом в тюрьму на пол-года. Так что, голубь, никакая кража мне и не снилась…
Пеплом серебрится полынь, пахнет горько вдоль последней дороги Цезаря. Лиловеет река под тенью набежавшей тучи, но солнце словно раздвинуло ее и снова показалось во всей своей красе. Как он любил и любит доброе, щедрое солнце! Даже сейчас — любит. Потому что между небом и землей под автоматными очередями врага оно одно оставалось с ним и над ним, потому что после каждого ранения всходило солнце, и после гибели товарищей оно всходило, вечное, как хлеб.
Идут за гробом сыновья, плачут дочки. Все они здесь: Дмитро, Иван, Семен, Петька и Колька, Варька и Мария.
Дмитро уже седеет, солидный, широкий в кости, весь в деда Охрима пошел… Иван последний год в армии отслуживает, отпустили солдата домой на побывку… Семена Цезарь недолюбливал, и даже в последние предсмертные минуты тяжко ему было от этого. Господи, не принудишь же себя любить, если оставила Семена оккупация, и потому не идет за гробом Цезаря Франка — такова была его последняя воля.
Но разве коснулся он когда-нибудь хоть пальцем чужекровного сына? Нет. Вырос он — и по хозяйству Цезарь помог. Пусть живет — не парень грешен, а война, и Франка, и… Больше не хочет думать об этом Цезарь, загляделся на пороги Буга, на челны, что отвезли утренний улов, на прорезанные глубокими оврагами прибужские поля…
Понимаю, Цезарь не может думать, но если бы мог, я уверен, что рассуждал бы именно так в этот час. Такой уж он человек — умирает безмолвно, а в смерти, наверное, думает о прожитом…
Говорю оттого, что очень хорошо знал его, ведь приходился Цезарь мне крестным… Сказал «очень хорошо знал», а так ли хорошо на самом деле, если ищу в его жизни главнейшее, единственное, сквозную какую-то линию и не укладывается Цезарь в эту обычную геометрию духа…
Когда я приезжал к родителям на каникулы, крестный каждый вечер приходил к нам, приносил завернутую в газету вяленую щуку, внимательно рассматривал меня острыми голубыми глазами и курил нещадно свой «турецкий табак», который, если и был когда-то турецким, уже давным-давно вывелся сам от себя и стал обыкновенным самосадом.
— Так что ты напишешь про меня? — насмешливо спрашивал Цезарь. — Начитался я писанины вашего брата… — и снова замолкал на неопределенное время. — Я и сам-то про себя толком ничего не знаю, а он, видишь, напишет… А там кто знает? Ох, и дался бы я тебе, молодой ты еще, зеленый. Нагородишь чего, и амба…
— Цезарь Охримович!
Козодой почувствовал, что у следователя иссякло терпение.
«Постромки трещат», — усмехнулся про себя Цезарь.
— Этих улик, Охримович, хватит, чтобы влепить вам года три.
— А может, больше?
— Может, и больше.
— А если меньше? А? Эх, родственничек мой драгоценный, хотел бы я спросить, видел ты эту пересохшую речку, что течет у нашего угла? Текла когда-то…
— При чем здесь речка? Смешной человек — ты ему отче наш, а он тебе от лукавого.
— Речка пропала, понимаешь? Видел: на полверсты деревья, высоченные осокори, засохли, Как мертвецы стоят, в небо уперлись.
— Меня интересует динамит, а не высоченные твои осокори, — разозлился следователь.
— Тьфу на тебя! Мужиков спроси. Они каждый год на собрании голову откручивают нашему председателю: взорви, говорят, скалу у Буга, чтоб вода пошла в русло… А ты — динамит, динамит! Вот и стянул кто-то, а ты ко мне прицепился.
— Кто?
— Пойди узнай.
— Так все-таки — вы?
— Хоть Нюрнбергский процесс начинай — не выиграешь, — отрезал Цезарь.
Следователя сбил с толка такой неожиданный поворот, но, пожалуй, еще больше начитанность Цезаря. Примирившись, видимо, с неудачей, Левко с деланным спокойствием сказал:
— Поспрашиваю… Увидим, кто там из вас стянул, а вы, Цезарь Охримович, считайте себя находящимся под следствием, и выезжать из села вам запрещено.