— А здесь кого хоронили?
— Не совсем полноправных членов семейства Семереди. Невесток, не родивших потомства… Двухдневных младенцев… Компаньонку из Швейцарии. Надписи уже почти стерлись.
Декан запер церковь и теперь весело раскачивал на пальце большой и нарядный ключ. Казалось, у него стало легче на душе.
— Вы уже завтракали? Я был бы очень рад…
Жофия так набила «трабант» багажом, что задних сидений не было видно. Теперь она втиснула туда еще несколько сумок с переднего сиденья.
— Садитесь, господин декан… Значит, хоронили все-таки в склепе.
Дом священника о восьми окнах стоял на углу; когда-то он выглядел, должно быть, внушительно, но теперь, рядом с обступившими его кричаще новенькими, двухэтажными крестьянскими хоромами, напоминал допотопный господский амбар. Под его сводчатыми воротами когда-то свободно проезжала телега с сеном, запряженная четверкой волов. Во двор выступала широкая терраса на столбиках, переходившая в застекленный коридор. Просторный, заботливо возделанный двор делился на цветник и огород. Море цветов — вьющиеся и кустовые розы, заросли сирени, гладиолусы, бегонии, бархатцы, кукушкины слезки, трясунки разноцветные, пеларгонии, флоксы, цинии… Пиршество цветов ошеломило Жофию; декан с гордостью наблюдал за выражением ее лица.
— Какая красота! — прошептала Жофия. Вот ведь и так можно жить, а не среди трупов цветов, которые она забывает поливать потому, что другим занята голова…
— Люблю жизнь вокруг себя, — скромно заметил декан. — В прежние времена сельскому священнику здесь отводили целый надел, двадцать пять хольдов. Да и сейчас полагается восемьсот квадратных саженей от сельхозкооператива — но куда же мне столько? И так-то напросишься, пока подрядишь человека хоть двор вскопать, засеять да промотыжить. — Увидев в огороде то и дело наклонявшуюся к земле женщину, он крикнул громко: — Пирока, у нас гостья!
Грузная женщина лет пятидесяти в ярком халате и в синих, донельзя стоптанных домашних туфлях, тяжело ступая, шла к ним из огорода. Держа на левой руке соломенную кошелку с только что надерганной редиской, она протянула Жофии выпачканную в земле правую руку. На мясистом лице — заученная любезная улыбка.
— Жофия Тюю, реставратор.
— Очень рада. Как же, наслышаны о вашем искусстве!
Жофия оторопела.
— О моем искусстве?.. В этом селе?.. Да ведь меня и среди коллег…
Но вдруг Пирока буквально набросилась на нее:
— А вот скажите, почем нынче редиска в Будапеште?
— Редиска? — удивилась Жофия. («Ну и домоправительница! То — обо мне наслышана, то — редиска… Вот коньяк сколько стоит, я, пожалуй, еще сказала бы…») — Понятия не имею, Пирока.
Пирока выхватила из кошелки самую никудышную редиску и торжествующе помахала ею перед носом священника и его гостьи.
— А знаете, во что нам обходится вот такая одна-единственная редисина? В двадцать форинтов! Потому что тут и те двести корней клубневой бегонии, что господин декан выписал из Пешта, из сельхозкооператива «Розмарин», да с садовником вместе, который сажал ее. Вот так-то, кушайте на здоровье!
Декан виновато улыбнулся.
— У батюшки моего, знаете, присказка такая была: накажи тя господь дурными соседями да двором, бурьяном заросшим… Разве ж лучше, если б тут сорняки все заполонили?
На выложенной красным кирпичом веранде тоже полно было цветов: вьющиеся растения оплели стены, словно тончайшая зеленая вуаль. Веранда была просторная и длинная, самая широкая часть ее, обставленная садовой мебелью, служила для отдыха, оттуда же был вход в четыре комнаты: спальню-кабинет, столовую, приемную залу и комнатушку для капеллана. Дальше, на изгибе галереи, свободно ходившая на шарнирах дверь, за ней — ванная комната, кухня, чулан для провизии, комната для прислуги.
Стол, накрытый Пирокой, напоминал натюрморты импрессионистов или столичный буфет с холодными закусками: на фарфоровой менажнице — разные колбасы, копченое сало, сыр, масло, яйца всмятку; в плетеной лодочке — нарезанный хлеб, на деревянном блюде — свежая, с грядки, редиска, в зеленом обливном кувшине, словно невзначай оставленном на столе, — три розы. Белая скатерть камчатого полотна и такие же салфетки.