Жофия умолкла, спрятала в ладонях горящее лицо. Она едва услышала взволнованный шепот священника:
— …да простит он прегрешения твои, успокоит душу твою. Аминь.
Жофия поймала на слове председателя сельхозкооператива, — предварительно спросив и старательно запомнив его имя: Карой Боттяни (уж не какой ли нибудь побочный потомок знаменитых Баттяни[17]?), — заказала в столярной мастерской огромный мольберт для святого Христофора, чтобы последние мазки нанести с фронтальной позиции, и высокую, легкую стремянку, с помощью которой она хотела обследовать штукатурку фасада: что это за пятна на нем — плесень или же в самом деле проступившие краски старинной фрески? Грузовик сопровождал сам председатель, он же помогал сгрузить мольберт, укрепить на нем алтарный образ. Потом все, завороженные, стояли перед заново родившимся святым Христофором: краски ликовали, кричали, жили и монументальная мужская фигура с маленьким бородатым Иисусом на плече вселяла не только благоговение, но и излучала рыцарственную силу, мужество, достоинство.
Жофия испытывала почти детскую, так давно желанную радость в сумятице восхищенных возгласов, одобрительного хмыкания, чуть слышных присвистов. «Расстояние, — думала она, — расстояние в пространстве и времени. А миллионеры не дураки, что своих отпрысков, ежели случится им полюбить неровню, отсылают на Гаити или Канарские острова».
— Послушайте, дорогая наша художница, — повернулся к Жофии председатель. — К двадцатому августа[18] мы заканчиваем дом под контору кооператива. До сих пор-то приходилось работать в старом кулацком доме, но мы давно уже выросли из него, да и неудобно стало принимать там наших зарубежных клиентов. И вот мы хотели бы попросить вас расписать стену зала для заседаний, а? Ну, нарисовать что-нибудь подходящее. Четыре времени года, например, — конечно, так, знаете… как на селе это понимают… Или что сами пожелаете… Вы в этом больше сведущи, чем я… А мы бы хорошо заплатили!
Жофия непроизвольно рассмеялась. От радости. Ей приятно было это наивное предложение.
— Мне очень, очень приятно… Но ведь я реставратор.
— Не знаю, что это такое, но вижу: рисовать вы умеете.
Весь день Жофии работалось радостно, легко. Ну дела, думала она, до сих пор я тащила мешок, а теперь мешок меня тащит. Ей пришлось порыться в памяти, чтобы припомнить, когда она чувствовала подобную приподнятость. Что и говорить, давненько, тому уж полтора года, когда впервые работала в собственной мастерской над примитивом — романской головкой ангела. Тогда все ее существо согревала любовь, теперь же — свобода, по крайней мере, надежда на освобождение.
В селе заговорили об алтарном образе, все больше наведывалось безмолвных зрителей. Успех окрылил ее. И подспудно зрела мысль: как угодно, правдами или неправдами, официальным путем или в обход, но она раздобудет деньги на реставрацию церкви и еще поживет в этом селе. Пока свобода не закрепится в душе настолько, чтобы и в Будапеште не превратиться снова в рабыню.
Вечером, запирая дверь церкви, она заметила, что начисто позабыла о двух бутылках пива, охлаждавшихся в чаше со святой водой.
Стояло лето, жара осела между домами, каждый шаг подымал облако пыли, остро, густо пахло созревшим зерном. На площади гоняла мяч детвора. На всех углах стояли женщины с молочными бидонами и болтали всласть, мужчины шумно выкатывались из корчмы на улицу. Жофия шла медленно, опаляемая горячим, густым воздухом, она чувствовала себя почти счастливой. Все с ней здоровались, и она улыбалась, приветливо всем отвечала. Зашла в «самопоилку», выпила ледяной фрёч — и не захотелось ни повторить, ни выпить чего-то еще.
Обычно тетушка Агнеш в это время уже сидела у себя, перед телевизором. Но сегодня Жофия увидела ее в ярко освещенной, наполненной паром кухне — старушка ощипывала в кастрюле с горячей водой большую откормленную утку; на плите булькали кастрюли и кастрюльки. Пестрый платок стряпухи сдвинулся на затылок, сухонькое лицо было багрово-красно и залито потом. Жофия удивленно остановилась на пороге.
— Что это, тетя Агнеш? Пир будет?