Она уговорила тетушку Агнеш раздеться и лечь как следует, как всегда. Предложила ей снотворного, но у старой крестьянки и у самой было вдоволь новейших барбитуратовых препаратов. Казалось, возможность посетовать вволю помогла немного старушке, она поднялась, сложила раскладушку, покрывало и скрылась в комнате больного.
А наутро бедняга не знала, куда деться от стыда. Бледная, с покрасневшими веками, она потерянно толклась на кухне и, когда Жофия, еще в пижаме, вошла, чтоб выпить чаю, неловко попросила:
— Вы уж, золотко, пожалуйста, не рассказывайте никому!
— Ну что вы, тетушка Агнеш! — И Жофия поспешно заговорила о другом. — В церковном склепе я видела могилу Амалии Семереди, ее в сорок седьмом похоронили… Вот этого я не понимаю, тетушка Агнеш. Как с ними было-то, тетушка Агнеш, с Семереди этими? Вы случайно не знаете?
— Как не знать! — Старушка оживилась. Обрадовалась, видно, что можно говорить о другом, не терзаться мыслями все об одном и том же. — Ну, вы, конечно, слышали, это старинное семейство, землевладельцы здешние. Когда-то не только наше село, но и другие села окрест все им принадлежали. Еще дед мой крепостным был у Семереди, потом, как стали землей наделять, крестьянином стал. Вот это все — виноградный холм, на котором дом наш стоит, и Хедьалья, и Эрёгутца, Комловёльдь, Хоргаш — все в имение Семереди входило… Последний Семереди, Калман, здесь уже не жил, он офицер был, проживал в Будапеште. Только лето проводили здесь, в замке. Их и осада в столице застала, они там в Крепости[9] где-то жили, одна горничная ихняя из наших мест была, она и рассказывала… В сорок пятом, в апреле примерно, вернулись они было домой, да застали землю уже поделенной, в замке — комендатура, устроились у корчмаря своего, корчма-то на ихней земле стояла. Какое-то время пытались они отсудить себе замок да парк — мол, господин генерал оттого и был когда-то, в тридцать восьмом еще, на пенсию отправлен, что сторонник англичан был[10], так что сколько-то земли ему положено, в Пеште-де это уж проголосовано, чтоб те десять хольдов, на которых замок стоит да парк, за семейством ихним остались… Так ведь разве ж местная беднота посчиталась с той бумагой за печатями? Деревья уж вырубили, парк чуть не весь распахали, усадебные постройки по кирпичику разобрали, из них себе дома построили… Я тоже купила подводу кирпича, когда разломали их винный погреб, им и вымостили мы дорожки к погребу да к сортиру, вот поглядите как-нибудь, там на каждом кирпиче оттиснуто: «1732 Ж. С.» — Жигмонд Семереди значит.
«Опять эти заколдованные тысяча семисотые!» — с досадой вспомнила Жофия.
— А когда они на Запад уехали?
— В сорок шестом… Как увидели, что здесь только трудом рук своих прожить смогут, так и укатили в Швейцарию. Господин генерал да двое детей его — Феликсу было тогда лет восемнадцать, а его сестре Бланш двадцать. Уж такая страхолюдина была, длинная, как каланча, а ноги прямо черные, все волосом поросли. А барыню… ее ведь у нас так и звали… ну, значит, мать ихнюю… барыню везти с собой не решились, она тяжело болела тогда, думали, позже-то заедут за ней, как она выздоровеет, а через несколько месяцев границу закрыли, барыня тут застряла, а после и померла… Важные были похороны… Поговаривали тогда, что господину декану золота отвалили, чтоб, значит, мраморную доску для нее заказал…
«Навряд ли… золото они скорей всего с собой прихватили», — подумала Жофия и, одевшись, пошла в церковь работать.
Она уже удалила — осторожно, тщательно — облупившийся слой краски и теперь подбирала пурпурный тон для мантии, в точности соответствующий оригиналу. Вдруг она услышала за спиной посапыванье старого священника. Жофия выпрямилась.
— Не смотрите, господин декан, на этом этапе просто безобразно все выглядит. — И, обернувшись, оторопела при виде бледного лица декана, его обведенных синими кругами глаз. — Вы плохо себя чувствуете, господин декан?
— Только этого еще не хватало, — непонятно отозвался священник, грузно протиснулся на переднюю скамью и локтями оперся о пюпитр. Он задумчиво смотрел на эту красивую чужую женщину.