Всё новые и новые листки из папки отправлялись в огонь. «Язычество в русском языке имеет ещё одно название – чертовщина. И чему, спрашивается, удивляться! В русской дореволюционной жизни верхи до последней степени заигрались в чертовщину. В искусстве и литературе царили модерн, символизм, футуризм, другие “измы”. В политике разнообразные социализмы. Что это такое, если не ренессанс язычества и не чертовщина?» – спрашивал он себя. «А что касается современных России и Германии – не должны они были воевать друг против друга. Они в гностической, партийной, составляющей скорее близкие родственники, чем враги», – казалось ему. «Но случилось то, что случилось. И теперь выиграет тот, кто хотя бы частично откажется от чертовщины гностических учений», – делал он свой вывод. «Наверное действительно, советское руководство потому и ошарашено войной, что не могло даже предположить, что Гитлер, помня об итогах Первой мировой войны, свяжется с Россией. Что он, не знал, не помнил итоги предыдущей войны, когда Россия с Германией воевали-воевали и довоевались до революций? А разжиревшая на поставках Антанта объявила потом мир. Что касается нападения Гитлера на СССР, – совсем был уверен Суровцев, – никто не отменял закона, открытого русской контрразведкой, но так и невостребованного царской властью. А он, этот закон, прост и понятен любому человеку. Политики склонны жить не по средствам. И когда они не в состоянии платить по счетам, кредиторы требуют от них военных действий в счёт погашения долгов.
Сегодня Степанов говорил о попытке обрушения финансовой системы России Петроградским советом. И Франция тут же дала займ. Из-за которого Россия оказалась в Антанте и выступила против Германии. Так было раньше, так происходит теперь и, вероятно, будет и в будущем. Правда, есть ещё и уголовные традиции, о которых забывают кредиторы. Должник может решить, что проще уничтожить давшего в долг, чем возвращать деньги», – делал он ещё один странный и горестный вывод о Гитлере, напавшем сначала на Англию. «И в этом он не такой уж сумасшедший, как утверждает Степанов», – был уже совсем убеждён Сергей Георгиевич.
Последние бумаги этого тайного и объёмного конспекта были сожжены. Отправилась в огонь пустая папка. Качественный картон долго не желал гореть. Он весь обуглился, сморщился, цвет его из тёмно-зелёного стал синим. Наконец папка сразу вспыхнула и за секунды превратилась в сизый рассыпающийся пепел. В дверь постучали. Суровцев, всегда работавший при закрытых дверях, окинул помещение взглядом. Не нашёл ничего, что не следовало бы показывать посторонним. Открыл входную дверь. На пороге стоял Трифонов.
– Разрешите, ваше превосходительство?
– Проходите, Николай.
– Мне необходимо подготовиться к радиосеансу с Москвой.
Радиодело давалось Трифонову с трудом. Если шифровал радиограммы он достаточно быстро, даже бойко, то передавал пока крайне долго и неуверенно. Поэтому приходилось тренироваться и репетировать перед каждым выходом в эфир. Чтобы потом, когда будет дорога каждая секунда, повторить радиограмму без единого сбоя.
– Присаживайтесь. Записывайте, – приготовился диктовать текст радиограммы Суровцев.
– Я готов, – присев за один из столов, доложил офицер.
– Возвращаюсь один. С багажом. Способ прежний. Жду координаты. Грифон, – отрывисто продиктовал разведчик.
– Таким образом, я остаюсь в Финляндии? – подняв глаза, спросил офицер.
– Думаю, что вам на вашем веку ещё хватит путешествий, – неопределённо ответил генерал.
Уже давно ушёл радист. Суровцев отложил в сторону случайно попавшийся ему на глаза сборник новых немецких военных маршей. «Надо будет вечером проиграть, – подумал он. – Под какую музыку, интересно, теперь марширует немецкая армия?» Сидел за письменным столом и думал о своём непростом нынешнем положении. Откинувшись на удобном стуле с подлокотниками, неотрывно глядел на никелированный поднос, на котором во время работы сжигал мелкие пометки и выписки из книг и документов. Рука потянулась к стопке чистой бумаги. Открыл крышку чернильницы на письменном приборе. Взял в левую руку перьевую ручку. Макая перо в чернила, медленно записал собственное четверостишие, только что пришедшее на ум: